«Последние новости». 1936–1940 - стр. 66
Беда цепляется за беду. Однако в заключение, разумеется, добродетель торжествует, а порок наказан: выясняется, что Любаше нарочно подсовывали дурное сырье и что оклеветали ее те же негодяи, которые мешали ей успешно работать. Трагедия кончается.
Всякому, конечно, ясно, что повесть Гладкова написана в иллюстрацию сталинского лозунга о людях, за которыми надо ухаживать, как за растениями… Автор откровенно защищает свою героиню от нападок слишком ревностных «партийцев». Нет сомнений, что и огромное большинство читателей – за Любашу, безвинно переживающую трагедию. Споры идут только по вопросу: правильно ли ее личное отношение к долгу, не вносит ли она в работу слишком много самолюбия, истинно ли «коммунистично» такое отношение к своему заводу и своим производственным успехам?
Я рассказываю о «Любаше» лишь в порядке осведомления, отнюдь не советую ее читать иначе как «для осведомления». Советская литература сейчас раскалывается на две части, вероятно, отражая в этом духовное состояние России: одна идет к освобождению, к разрыву схем, к восприятию жизни во всей ее широте; другая, наоборот, заостряет понятие «партийного» творчества, как бы подменивая партией весь мир. Гладков принадлежит ко вторым, к упорствующим. А так как раскол, о котором я только что упомянул, официально игнорируется, критика продолжает уделять внимание беллетристической казенщине. Иначе быть не может. Но не может это и длиться долго.
Не надо быть пророком, чтобы предсказать, что лет через десять, не более, такие сочинения, как «Трагедия Любаши», будут расцениваться как пример творческого падения, литературного захолустья, глубокой литературной провинциальности. И дело вовсе не в таланте Гладкова, а в его кругозоре. Пусть у русских читателей останется исключительный интерес и внимание к труду, пусть всякий «идеализм» им будет чужд… Допустим. Все же они почувствуют, что незачем называть трагедией простые неприятности. Что трагедии бывают в жизни другие. Что жизнь вообще – это не только партком, завком и областком.
Многие, конечно, понимают это и теперь.
Идеализм…
В философском значении ни этот термин, ни «материализм» не имеют, разумеется, ни положительного, ни отрицательного оттенка. Но в расплывчатой повседневной речи идеалистами мы называли людей, которым хотели польстить. Идеалист – бескорыстный человек, материалист – человек, ценящий материальные блага: до сих пор вненаучный смысл этих слов был приблизительно таков. Не совсем ясно, сохранился ли смысл этот в советской России: свидетельства приезжающих «оттуда» на этот счет разноречивы. Отожествление философского идеализма с чепухой, ересью и даже – по Ленину – «поповщиной» должно бы отразиться и на обыденно-разговорном значении слова. Но, по-видимому, отразилось не вполне.
Эпитет «идеалистический» с положительным оттенком встречается в интереснейшей анкете о писателях и учащейся молодежи, проведенной журналом «Советское студенчество». Анкета эта прошла почти незамеченной. Между тем по значению своему, по намекам, в ней заключенным, по самому вопросу, который в ней поставлен, она заслуживала бы серьезного размышления.
Писателей спросили: почему вы не пишете о студентах? Писатели ответили: не пишем потому, что не знаем их, а не знаем их потому, что они не хотят, чтобы мы их знали… Конечно, я обобщаю ответы, подвожу общий итог. Но утверждение, что между литературой и учащейся молодежью связи нет, встречается в анкете всюду.