Размер шрифта
-
+

«Последние новости». 1936–1940 - стр. 134

Что можно с ними сравнить? Пожалуй, только те события, из которых складывались в былые времена религии, легенды, мифы… В ослабленном, искаженном, в «грешном» виде гибель Пушкина – явление того же порядка. Нужно во всяком случае растерять остатки национального чувства, чтобы не ощутить и не понять: гроб Пушкина в истории России стоит открытым навсегда. Да, он рано умер. Он написал бы еще множество прекрасных стихотворений, он создал бы русский роман, он мог бы прочесть «Войну и мир» и «Братьев Карамазовых», прожив нормальную и долгую человеческую жизнь. Но без этой ранней смерти, которую ничем нельзя искупить, история России была бы все-таки бледнее и площе. Мы обвиняем царя, Бенкендорфа, Гончарову, и обвиняем правильно. Да, они отравили Пушкину жизнь. Но во всякой вариации на древнюю тему о страдающем, растерзанном боге кто-то бывает непосредственно виноват, – а все же роль таких марионеток ограничена. Жертва намечена раньше и не ими.

Не надо впадать в юбилейную, напыщенную, самоуверенную риторику и пытаться как-либо истолковать смысл жизни и смерти Пушкина. «Разгадывать тайну» мы будем еще долго, вероятно, даже всегда, – и едва ли ее разгадаем. Сговориться во всяком случае невозможно. Но каждый чувствует, что одно только устремление мысли и сердца к Пушкину есть важнейшее русское дело.

Без Толстого

Из-за какого-то недоразумения с подпиской произошел перерыв в получении советских литературных газет. Пришли они разом, целой кипой, за полтора месяца. Кое-что успело в них устареть… Но таковы были эти полтора месяца, что попадаются отдельные номера, достойные перейти в историю, – страницы, страницы, страницы, которые станут, вероятно, для «будущего историка» предметом тягостных и долгих размышлений.

Ничего нового, в сущности. Ничего неожиданного, непредвиденного. Признаемся: мы почти привыкли ко всему этому, мы перестали ужасаться, содрогаться… Но в том-то и особенность, печальная особенность нашего времени, что оно заставляет к таким явлениям привыкнуть. А достаточно человеку хоть на минуту очнуться, вдуматься в то, что он читает, понять, что он читает, как поистине ему становится страшно. Никакие объяснения ничего полностью не объясняют.

Имею я в виду отклики писателей, ученых и артистов на последний московский процесс.

Недопустима была бы поза обличителя: поднятые к небу очи и фарисейское «Благодарю Тебя, Боже, что я не такой!». Один из самых тревожных, самых смущающих выводов, на которые наталкивает чтение всех этих «пламенных» призывов и деклараций, – тот, что мы не знаем, собственно говоря, кто мы и каковы мы. Незнание это и делает нестерпимой всякую рисовку своим благородством. Возникает же оно оттого, что мы не прошли нужного испытания. Объяснюсь в двух словах – и, надеюсь, читатель поймет, что речь здесь не о том или ином эмигрантском деятеле или писателе, а о всей «массе», с возможными из нее героическими исключениями.

Вот перед нами список людей, требующих «беспощадной расправы с гадами»: профессор такой-то, поэт такой-то, известная всей России заслуженная актриса такая-то… Что они – хуже нас, слабее, подлее, глупее? Нет, ни в коем случае. Мы их помним, мы их знали, и, не произойди революции, не заставь она их обернуться неистовыми Маратами, никому и в голову не пришло бы усомниться в правоте их принципов и возвышенности стремлений. Что они, всегда чувствовали склонность к «большевистски-железному восприятию жизни», как выражается один из советских поэтов? Нет, конечно! Паспортное разделение русской интеллигенции произошло на добрую половину случайно. Одни могли бы оказаться здесь, другие могли бы оказаться там; не перебрались же в самом деле за границу только люди, абсолютно несговорчивые, не решили подождать лучших дней на месте лишь те, которым в большевизме с самого начала мерещилась какая-то правда! Нет, если не все, то многое, многое расслоилось случайно, и, право, мало оснований предполагать, что качественный, моральный состав интеллигенции там иной, чем здесь. Значит, вполне возможно, что мы – находись мы сейчас в Москве – подписывали бы те же воззвания. Значит, тяжесть ложится на нас всех, и нельзя красоваться чистотой риз, пока не доказано, что чистыми они остались бы всегда, при всех обстоятельствах. Почувствовать это необходимо, хотя бы для того, чтобы иметь право говорить о тех, подписывающих, живущих в иной атмосфере, чем наша, несчастных иным несчастьем, чем наша эмигрантская, беспредметная, беспочвенная свобода. Но тяжесть, всеми разделяемая, остается все-таки тяжестью – и трудно сказать, где она мучительнее. Ведь абсурдом было бы счесть, что в Москве собрались сейчас какие-то отщепенцы, нравственные уроды, потерявшие человеческий облик, и что это они требуют с какой-то маниакальной настойчивостью «крови за кровь», объясняясь в любви к «нашему родному товарищу Вышинскому», – нет, это обыкновенные люди, такие же, как мы, – и, значит, вот что такое обыкновенный человек, вот чем можно заставить его сделаться или хотя бы только казаться в зависимости от обстановки и окружения! «Есть с чего с ума сойти»! К тому же это писатели, «инженеры человеческих душ», по пресловутому сталинскому выражению, звучащему сейчас так издевательски-иронично, и вот подумаем, чего настроят эти инженеры, что могут они в беспечности своей сделать с тем беззащитным девственным душевным материалом, над которым призваны оперировать!

Страница 134