Порою блажь великая - стр. 77
– Все равно это глупая игра. И мне плевать, научусь я давать пас или нет.
А я говорю:
– О’кей, слушай сюда! Вот ты защитник у «Гринбэй Пэкерз». Трое – в третьей четверти, а четвертый – в защите. Трое – и четвертый. А ты – позади, счет девятнадцать – десять, осталась четверть. И ты заходишь во вражескую тридцатку. Вот… Твои действия?
Он мнется, озирается, пялится на мяч:
– Понятия не имею. Мне пофигу.
– Ты должен бежать к трехочковой зоне, балда! Как так, тебе пофигу?
– Да вот так – пофигу, и все тут.
– Ты что, не хочешь, чтоб твоя команда вышла в турнир лиги? А для этого нужен трехочковый гол. А потом, слушай сюда, после этого гола у тебя будет шанс получить еще шестерку и единичку, и тогда команда вырвется вперед: двадцать – девятнадцать.
– Мне пофигу.
– Что?
– Пофигу, выиграют они турнир – или нет. Абсолютно!
Под конец я зверел:
– Так зачем же ты играешь, если тебе пофигу?
И он поворачивался к мячу спиной:
– Я и не играю. И не буду никогда.
Вроде того. Ну и во многом остальном – та же примерно картина. Похоже, его вообще ничто не занимало всерьез. Кроме книг. А книжная писанина была для него чуть ли не реальней жизни вокруг, которая с душой и мясом. Вот, наверное, почему так легко было запудрить ему мозги: он и рад был верить в любую чушь, которую я плел, особенно если эдак невнятно. К примеру… Да, тут вот еще что вспомнилось. Когда он был совсем мелким, он всегда встречал нас с работы на пристани. Торчал там в оранжевом спасжилете, этакий апельсинчик. Стоял, обнимал столб и глядел на нас во все глаза, шире своих стекляшек. И слушал внимательно – какую бы лапшу я ему ни вешал.
– Ли, Малой, – говорю я, – а знаешь, что я сегодня нашел в горах?
– Нет!
Он супится, отводит взгляд, обещает сам себе, что на этот раз не купится. Что мне не удастся провести его так гнусно, как вчера было. Ни за что! Никому не одурачить ясноглазого, многомудрого и начитанного Лиланда Стэнфорда, который уже знает таблицу умножения до семи и складывает в уме двузначные числа. И вот он стоит, вздыхает, швыряет камешки в воду, пока мы укладываем инструмент. Но, несмотря на все это показушное равнодушие, он заинтригован – тут уж к гадалке не ходи.
А я вожусь себе с железками, будто и забыл уж. Наконец он не выдерживает:
– Наверное, ничего ты там не видел.
Я пожимаю плечами, укрываю станок рогожей.
– Или, может, и видел – да только ничего не нашел.
Я долго смотрю на него, будто все никак не могу решиться, рассказывать ему или нет, ему, такой сявке-козявке и все дела. Он начинает беспокоиться:
– Ну так чего, Хэнк? Чего ты там видел?
И я говорю:
– Это был Скрытень-Сзадень, Ли! – И я принимаюсь озираться кругом – мол, не подслушивает ли кто такие страшные мои известия? Нет, никого, не считая собак. Я понижаю голос: – О да, Скрытень-Сзадень, честное благородное слово! Мрак! Я уж надеялся, что больше эти гады нам досаждать не будут. Натерпелись мы от них в тридцатые. Но теперь – господи благослови!
Я цокаю языком, качаю головой и смотрю вдаль, на реку, будто сказанного вполне достаточно. И будто совсем не замечаю блеска в его глазенках. Но я знаю: крючок уже заглочен, надежно. Он увязывается за мной к дому, крепится сколько может, боясь расспрашивать. Он помнит, как на прошлой неделе я дурачил его россказнями про однокрылого супердятла, что летает кругами, или про горного ловкача, у которого одна нога короче другой на несколько дюймов, чтоб сподручней, сподножней было бегать по склонам. Он молчит. Он себе на уме. Но в конце концов, если выждать подольше, он ломается и спрашивает: