Размер шрифта
-
+

Под щитом красоты - стр. 31


Низости…

Конечно, поэзия – это сфера высокого, пребывание в мире поэзии – это и есть истинное пребывание в высших сферах. И бывают поэты настолько возвышенные – как Блок, например, или Иннокентий Анненский, – что о существовании низкого они как будто просто не подозревают.

Но Лермонтов был отнюдь не из таких, в ранней юности он не брезговал стишками довольно низкопробными – как же так получилось, что они нисколько не повредили красоте его исторического облика? И зачем они ему вообще понадобились?

Читателю наверняка уже давно ясна моя мысль: главное оружие, которым мы защищаемся от неудач, утрат, безобразий и унижений, – это поэзия. Поэзия не может избавить нас от несчастий, но она придает нашим страданиям красоту и этим пробуждает в нас гордость, а следовательно, и силу. Но современная претендующая на элитарность культура занимается скорее чем-то противоположным, она норовит зарабатывать не созданием новых прекрасных сказок и образов – она предпочитает оплевывать старые. В своем романе «Интернационал дураков» я вывел постмодернистскую парочку, которая только тем и занимается, что перерабатывает поэзию в нагромождения наукообразных бессмыслиц. И один из этих убийц красоты высказывается о Лермонтове в таком духе:

«– Лермонтова сегодня читать невозможно. Это фигура чисто архетипическая – вечный юноша. Правда, у него есть одно приличное стихотворение, «В полдневный жар» – там неплохо организована кольцевая композиция.

– Нет, у Лермонтова интересна еще и садомазохистская интенция.

– Лермонтов скорее гомосексуален, его садомазохизм есть ментальная фикция».

Почему я выбрал для этого поругания именно Лермонтова, а не, скажем, Пушкина? Пушкин слишком совершенен, он что-то вроде солнца – до него не доплюнуть, а Лермонтов как-то ближе к земле. С его героями легче себя отождествить. В совсем ранней юности мы, конечно, сливаемся душой с каким-нибудь Мцыри. Порыв к свободе, к приключениям, к борьбе:

Я ждал, схватив рогатый сук,
Минуту битвы. Сердце вдруг
Зажглося жаждою борьбы…

Потом Демон – одиночество, высота, непонятость:

Я тот, которому внимала
Ты в полуночной тишине,
Чья мысль душе твоей шептала,
Чью грусть ты смутно отгадала,
Чей образ видела во сне…

Но с годами все-таки убеждаешься, что никакой ты не Демон, ты далеко не так высок, не так могуч, и уже хочется жить на земле, а не в небесах, – только видеть эту землю более красивой, более возвышенной и благородной, чем она открывается нашим глазам. И вот здесь-то Лермонтов совершил, мне кажется, главное свое открытие. Он внес в поэзию прозаичность, повествовательность, обыденность. Его речь сделалась сбивчивой, но по-новому околдовывающей музыкой:

Соседка есть у них одна…
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит… все равно…

Эта речь с постоянными паузами, перебоями остается пленительной, но становится такой человечной! А, как я уже сказал, с возрастом понимаешь, что ты не Мцыри и не Демон, но всего лишь человек. И романтическая, грандиозная поэзия уже не чарует, ею восхищаешься уже со стороны, понимаешь, что это не про тебя. А то, что у Лермонтова можно просто брать для собственной жизни, – это его поздняя лирика – сдержанная стойкость, негромкая музыка, в которую он вводит намеренные прозаизмы. Жизнь в этой музыке остается как будто бы такой же, как наша, и поэтическая речь становится почти такой же, как наша, – но при этом каким-то чудом остается прекрасной и высокой. И вот это чудо, надеюсь, останется с нами до конца наших дней.

Страница 31