Письма к Безымянной - стр. 66
Только с одним пассажиром, высоким, гривастым, чернявым, словно цыган, кучер едет не впервые. Музыкант Людвиг сидит в углу, обмякнув и прислонившись к окну виском. Обычно угрюмый, но энергичный, сегодня он выглядит больным: желтоватая бледность разлилась по лицу, багровая корка темнеет на губах, под глазами тени. Юноша спит. К себе он, словно дитя, прижимает подшивку нотных листов. Ясно: у бедняги тяжелое утро, а скорее – несколько прескверных дней подряд. И никто-то его сегодня не провожал, кроме двух доходяг-братьев. И никому-то он не…
– Людвиг… – шепчет ветер, но кучер слышит только вой и с неудовольствием тычет мизинцем сначала в правое, потом в левое ухо. Щурится. Вглядывается в даль. Он не видит там ничего и не подозревает, насколько неправ.
Всадница в жемчужной амазонке соткалась из тумана, витками стелющегося по мерзлому мху. Она гарцует на тонконогой вороной кобыле, совсем рядом с каретой, и ей не страшен холод, не страшны галоп и камни на пути. Будь она разбойницей – сшибла бы кучера с облучка одним движением и завладела бы вожжами; будь она шпионкой – легко разбила бы окно и обшарила карманы того единственного из пассажиров, кто действительно везет таким бесхитростным образом тайное письмо в Хофбург. Но она не нуждается в чужом добре и знает: сейчас Париж не возьмут.
Незримая и быстрая, она не отстает, когда рысаки, почуяв ее, заходятся тревожным ржанием и сами ускоряют бег. Белокурая голова ее повернута к окну, взгляд жадно ищет один-единственный силуэт и наконец находит. Кобыла чуть дает назад, бледный лик всадницы оказывается вровень с ликом чернявого юноши. Она зовет снова:
– Людвиг…
Но он спит все так же крепко. Не шевелится, когда ладонь касается окна, когда кулак стучит – раз, другой, третий. Тук. Тук. Тук.
Проснись, Людвиг. Ты отравлен, ты в беде.
Даже за дробью копыт и скрипом колес слух улавливает рваное тревожное дыхание. Всадница кусает губы; ладонь ее застывает на дребезжащем стекле. Ну конечно. Ночь он не спал, сейчас же сон сморил его, вот-вот принесет то, что он навлек на себя сам. Глупый, глупый, если бы он знал… Но хотя это малодушно, она немного рада, ведь ей так тяжело все время ходить по этим дорогам одной. Каждый раз кажется, что однажды вернуться не удастся.
Она отстраняется и, прижавшись к шее лошади, закрывает глаза. Лес, небо, карета – все чернеет. Остается только разделить путь на двоих.
Копыта стучат все монотоннее.
Тук. Тук. Тук.
…Людвигу снится, что настала зима и выкрала все краски, кроме белизны и серебра. Он отчего-то в зоосаду Шенбрунна, но зверей тут нет, нет и посетителей. Вольеры нараспашку; внутри ни соломы, ни помета, ни заветренной пищи – ничего напоминающего, как в маленьких тюрьмах кто-то жил на потеху другим, как бродил вдоль прутьев, скалил острые клыки или упрямо пригибал рогатую голову. Сипло скрипят дверцы, которыми то и дело хлопает ветер. Там, где замки не сорваны с мясом, они дребезжат и лязгают при каждом ударе. На прутьях тревожно расцветает третий цвет зимы – красный. Подойдя к ближней клетке, Людвиг трогает такое пятно и скорее отдергивает руку: железный запах не спутаешь ни с чем.
На снегу крови нет, ни капли – только три цепочки человеческих следов, которые вскоре, стоит пойти по ним, сливаются с десятками других. Не будь это сон, Людвиг, наверное, задумался бы, почему человеческие следы – мужские, женские, детские – ведут от жилищ зверей. Может, он даже заметил бы, что и в самих клетках много-много человеческих следов, а звериного – ни одного. Но он идет, не думая, как в полусне. В голове шумит, а впереди много голосов неразборчиво поют на французском. Песня смутно знакома.