Размер шрифта
-
+

Письма к Безымянной - стр. 59

– Кто же ты? – шепчет Людвиг, хотя не спрашивал так давно. Привык звать ее ветте – лишь ветте; молится на нее как на ангела; желает ее как земное существо, и иной правды ему, казалось бы, не нужно. Но второй предательский вопрос все же не удается удержать, он полон такой же муки, как стон о сыне: – И… есть ли ты?

– Людвиг. – Набравший силу голос заставляет вздрогнуть. Замерев, он ждет оскорбленной оплеухи, даже не пробует отстраниться и спастись от унижения, но Безымянная лишь касается ладонью его щеки. Отводит волосы, зарывается в них, чуть сжимает пальцы. – Я есть. Но не делай этого, – она подается чуть ближе, и желание коснуться губами ее губ снова неодолимо, – никогда. – Слово как еще одна раскаленная печать. – Нет для тебя ничего хуже, чем попробовать кровь, особенно мою. Именно потому, что я… есть.

«Попробовать кровь»… снова эти слова, прощальное предостережение всех уезжающих из города. Но ведь они о другом: о багровых реках в Париже, о священниках и солдатах, о мирных демонстрантах и женщинах, о безликом монстре, чьим именем[43] – отсутствием имени – теперь заменяют в молитвах имя Христа. Но говоря, Безымянная едва скрывает страх. Глаза расширены, губы подрагивают, а пальцы сжимаются у затылка Людвига все судорожнее. Если бы хоть капля румянца проступила на скулах, если бы можно было обмануться, принять этот трепет за смущение и удовольствие! Но лицо белее снега, белее ликов алебастровых богинь эллинов, и только темнеют глаза Нимуэ, требующие ответа.

– Хорошо… не стану. Прости. – Людвиг смыкает ресницы и целует руку Безымянной еще раз – запястье, узкое и прохладное. Кивнув, она проводит по его волосам, отстраняется, и вышивка от неосторожного движения падает с колен. Людвиг наклоняется, поднимает ее, еще раз всматривается в красивого мальчика.

«Сын. Не мой»…

– Мария, – шепчет он, спонтанно уверенный, что зря пренебрегал простым ответом, святейшим и нежнейшим. На этот раз он успевает поймать легкое, почти скорбное качание головы и, до судороги сжав на вышивке пальцы, лишь бы не отдать ее, лишь бы задержать само время, пробует еще и еще. – Нимуэ, Элейн, Вивиан… Лаура! Лаура…

Он один. А в его руке ничего нет.



Ты всегда умела это – оставлять меня пылающим. О любой другой я подумал бы: она дразнит, играет. Зовет на бой, хочет, чтобы я доказал верность и превозмог что-то – гордость, стыд, разум. Чтобы сразу падал ниц и поднимался лишь по ее зову. Но то была ты. Ты, опускавшаяся на колени подле меня и помогавшая мне как вставать, так и тащить отца по грязи. У твоего холода была иная причина, та, которая, теперь я уверен, страшила тебя саму. И я покорялся раз за разом, ничего не способный сделать.

В тот день, впрочем, у меня не было времени долго терзаться и остужать рассудок. Ведь до того, как чудовище внутри меня принялось целовать твои пальцы, мы говорили о том, что не терпело отлагательств.

Было раннее утро, отъезд предстоял завтра. На план мне хватило шести визитов, занявших время лишь до обеда. Все удалось. Оказывается, я умел говорить убедительно – или просто немыслимым образом стяжал доверие друзей, которое теперь трудно было бы попрать. Все они, наоборот, поддержали меня. Оставалось одно.

Когда я вернулся в дом, по нему раскатывался свистящий отцовский храп. Николаус, как обычно, трудился с зари; Каспара же я нашел в музыкальной комнате. Каспар сидел за фортепиано, но не играл, глядел куда-то на пустой пюпитр. Глаза отстраненно блестели; широкая спина горбилась. Из-за сутулой позы он казался еще ниже, а из-за сгущенного шторами полумрака и рыжести – облитым ржавчиной. Едва ли он был в добром расположении духа. Как, впрочем, и всегда.

Страница 59