Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры - стр. 62
– Всего семнадцать, – вновь заходится пани Зузак. – Заря жизни!
– Нам пора. – Доктор нетерпеливо дергает подбородком. – Вас ждут в кабинете директора. Вас, пани Зузак, я провожу только до ближайшей кушетки. Вам нужен покой.
Разум разрывается на части. Ноги переступают сами, будто я немецкая шагающая кукла с заводом, но глаза почти не видят. Только бьют по перепонкам набат кровотока и оглушающая тишина, царящая в пансионе.
Мне видится… разное.
То, как меня в наручниках увозят на полицейской машине. То моя мать, рыдающая в ногах какого‑то важного чиновника. Ее платье задралось выше всяких пределов. Родители Даны швыряют в меня камни, и мои кости дробятся легко, как ореховая скорлупа.
Вижу горящий остов пансиона и почему‑то первогодку Сару в одном из окон. Почему все горит?
Лица пансионерок проплывают где‑то на периферии зрения, как нераскрашенные маски. Все молча смотрят. Что они видят? Мне одновременно любопытно и в то же время совершенно наплевать.
А еще мне видится папка с вырезками. Раскрытые двери все закрываются передо мной, одна за другой. Пока я не остаюсь одна напротив черной двери с узором из ладоней, месяца и листьев крапивы. Это наш узор, наш знак. Это дверь, за которую ушла Кася. За ней же притаилась и Данутина смерть. Кто знает, может, там она ждет и меня?
До столкновения с реальностью остались только один пролет и двадцать шагов.
Почему все так? Кася, Юлия, Дана. Наши судьбы связаны, и чем сильнее я вырываюсь, тем туже затягиваются силки. Что же будет с нами всеми?
Будущее так страшно, страшнее смерти.
Мысли мечутся, образы перекрикивают друг друга, накладываются лоскутами, как журнальные картинки в пестром коллаже. Но тихий голос, что звучит громче остальных, продолжает твердить одно и то же, раз за разом, пока не заглушает весь мир.
Так звучит совесть, так звучит бог:
– Ты же хотела ее смерти.
Еще немного, и я соглашусь. Да, хотела. Хотела!
– Чего вы хотели, Магдалена?
Я что, вслух это сказала?
– Пить, пан доктор. Пить очень хочется.
Пан Лозинский останавливается напротив окна и берет меня за руку. Считает пульс. Прохладными пальцами касается шеи. Запрокидывает мне голову и велит смотреть на потолок, в одну сторону, в другую. Куда угодно, лишь бы не ему в глаза. Он может увидеть, он может понять. Не надо…
По щеке катится горячая слеза, и пан Лозинский стирает ее большим пальцем.
– Я бы отвел вас в лазарет, но, боюсь, сейчас это невозможно.
Потому что там Дана. Потому что наших мертвых сначала уносят в лазарет. А потом они покидают нас.
Остаток пути и вовсе не отпечатывается в моем сознании. Двери кабинета директрисы. Зеленое сукно, жесткий стул. Белые руки, скрещенные на груди, и строгий взгляд мужчины с портрета.
В кабинете собрались почти все наставницы и сестра Марта. Я различаю их по голосам, не смея поднять головы.
Утыкаюсь взглядом в собственные колени. Край форменного платья выглядит обтрепавшимся, на шерстяном чулке поползла петля, обнажая бледную кожу в бурых росчерках ссадин. В дыре уже уместилась бы крупная монета. Сложенные руки совсем чумазые. Под ногтями жирная траурная кайма. Наверное, я выгляжу особенно отталкивающе на фоне опрятного интерьера, но мне все равно.
Кто‑то плачет, все сиденья в комнате заняты. Резко пахнет сердечными каплями.