Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919) - стр. 67
Пишу тебе на всякий случай, если книга почему-либо до тебя не дойдет, оговорку, напечатанную Щег<олевым> на первой странице.
Полагаем, что Щеголев лукавил не только в этой «оговорке». Вряд ли он не сознавал, насколько нереально было «войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения», даже если бы тот очень этого захотел. Одно дело напечатать книгу как бы «мертвого» автора, оставившего след в российской истории, другое – если бы «живой» Рутенберг подал свой голос из Палестины. «Этот» Рутенберг был для большевистской России табуирован наравне, скажем, с В. Жаботинским, с которым они вместе стояли у колыбели создания Еврейского легиона в годы Первой мировой войны или – уже в Эрец Исраэль – еврейских отрядов самообороны. В советских исторических источниках Жаботинский именовался не иначе как «сионистским авантюристом», который
под лозунгом борьбы за еврейскую Палестину увлек группы мелкобуржуазной молодежи и создал «еврейский легион», дравшийся за дело английского империализма в Галлиполи (Рафес 1928: 4).
Так что, повторяем, сомнительно, чтобы советские власти позволили бы Рутенбергу, на котором лежал «грех», аналогичный «греху» Жаботинского, заняться правкой своих давних воспоминаний, прояви он даже настойчивое желание сделать это. Сложившаяся конъюнктура была уже явно не в его пользу.
Узнав об издании книги «Убийство Гапона», Рутенберг писал Горькому 3 апреля 1925 г. (RA, копия):
Спрашиваете, какие мои воспоминания печатает Щеголев. Старые, напечатанные в «Былом» Бурцева. Без моего разрешения, конечно. Узнал об этом от сестры. Которая тоже случайно узнала во время печатания книги. Она заявила Щеголеву, что надо спросить моего разрешения, и получила в ответ «насколько мне известно, П<етр> М<оисеевич> не пользуется правами гражданина в Советской России». Она настаивала, что знает, что в свое время рукопись была подвергнута жестокой цензуре, и поэтому для установления исторических фактов надо снестись со мной. Он отказался, сестра заявила ему, что если не приостановить печатание, она опубликует об этом в печати и устроит скандал. Ответ был «мы и на это пойдем». «Профессора Щеголевы» – стервятники революции – мутит, конечно. Но не обращаться же к «общественному мнению». Где оно? Во всяком случае не мне. И другой – более важной и срочной работы много. Шут с ними. Пускай «профессора» печатают и пьянствуют на доходы с исторических изданий. Хоть кому-нибудь удовольствие>12.
Горького, которого советская критика величала «наше 9-е января в литературе» (Войтоловский 1925: 295), живо волновал гапоновский сюжет, поскольку он был его непосредственным свидетелем и небезразличным действующим лицом>13, а 11 января был даже арестован как один из участников событий (Нович 1959: 221-25). В упомянутых воспоминаниях Рутенберг писал, что вечером 9 января Гапон сидел в горьковском кабинете и спрашивал (сам Рутенберг находился тут же):
– Что теперь делать, Алексей Максимович?
Горький подошел, глубоко поглядел на Гапона. Подумал. Что-то радостно дрогнуло в нем, на глаза навернулись слезы>14. И, стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:
– Что ж, надо идти до конца! Все равно. Даже если придется умирать.