Петр Первый - стр. 91
Близко шептали его тонкие губы, закрученные усики щекотали щеку Петра, зрачки, то ласковые, то твердые, дышали умом и дебошанством. Любимый человек читал в мыслях, словами выговаривал то, что смутным только желанием бродило в голове Петра…
Наталья Кирилловна не могла надивиться, – откуда у Петруши столько благоразумия; не нарадовалась на его благолепие: мать и патриарха почитает, ближних бояр слушает, с женой спит, в мыльню ходит. Наталья Кирилловна, как роза осенью, расцвела в лавре: пятнадцать лет жила в забросе, и вот снова пихаются локтями великородные князья, чтоб поклониться матушке царице; бояре, окольничие в уста смотрят, чтоб кинуться за делом каким-нибудь. Обедню стоит на первом месте, первой ей патриарх подносит крест. При выходах народ валится наземь, юродивые, калеки, нищие с воплями славословят ее, тянутся схватить край подола. Голос у Натальи Кирилловны сделался покойный и медленно-речивый, взгляд царственный. В келье у нее на лавках и сундуках, не шевелясь от жары, в выходных шубах сидели бояре: ближайший из людей, бывший еще при младенце Петре в поддядьках, Тихон Никитьевич Стрешнев, – на устах блаженная улыбка, бровями занавешены глаза, чтоб люди зря не судили: лукав ли он, умен ли; суровый, рыжий, широкий лицом князь Иван Борисович Троекуров; свояк Петр Абрамович Лопухин, – у него обтянутые скулы горели и голые веки были красны, – до того низенькому, сухому старику не терпелось властвовать; прислонясь к печи, покойно сложив руки, дремал горбоносый, похожий на цыгана, князь Михайла Алегукович Черкасский… В середине месяца прибыл Федор Юрьевич Ромодановский и тоже стал сидеть у царицы, поглаживая усы, ворочая, как стеклянными, выпученными глазами, вздыхал, колыхая великим чревом.
Царица, войдя в келью, называла каждого по имени-отчеству, садилась на простой стульчик, держа в перстах вынутую просфору. Рядом – братец, Лев Кириллович, румяный, тучный, степенный, и бояре не спеша с ними беседовали о государственных делах: как поступить с Софьей, как быть с Милославскими, – кого в ссылку, кого в монастырь и кому из бояр ведать каким приказом…
Борис Алексеевич Голицын редко бывал у царицы, – разве по крайней нужде, – стыдно ему было за двоюродного брата, да и некогда: дни и ночи писал грамоты, переговаривался с Москвой, переманивал полки, вел допросы, хлопотал о корме для войск. Советов ничьих не слушал, – заносчив был и горд хуже Василия. В легких золоченых латах, в итальянском шлеме с красными перьями, роскошный, подвыпивший, закрутив усы, ездил по полкам на горячей, как огонь, кобыле, с гривой и хвостом, переплетенными золотыми шнурами. Наклоняясь с бархатного седла, целовался с новоприбывшими полковниками. Подскакивал, подбоченясь, к стрельцам, валившимся, как скошенная трава на колени.
– Здорово, молодцы! – сиплым горлом кричал, и багровела пролысина у него на подбородке. – Бог вас простит, царь помилует. Распрягайте обоз, варите кашу, вас государь жалует бочкой вина…
– Ин веселый какой Борис-то, – говорили бабам стрельцы в обозе, – значит, тут дело в гору, хорошо, что мы перекинулись…
Борис Голицын ворочал делами один за всех. Бояре и рады были не тревожиться, – в келье у царицы сидеть, думать – спокойнее. Одни Долгорукие, Яков и Григорий, жившие в ковровом шатре на дворе у митрополита, злобились на Бориса: «Семь лет от Василия терпели, а теперь, вишь, Борис на шею садится… Променяли кукушку на ястреба…» Не любил его и патриарх за пьянство с Петром на Кукуе, за латынь, за любовь к иноземщине. Но до времени молчал и патриарх.