Песня первой любви - стр. 27
– Да выкиньте вы его кто-нибудь отсюда, вонючку! – крикнул какой-то посторонний тип.
– Да он вроде непьющий, – сказала буфетчица.
– Пьющий, непьющий, а чо вонять? – резонно заявил тип.
– Да он, может, больной, – заступалась буфетчица. – Вам плохо, товарищ?
Омикин поднял помутневшие глаза.
– Не надо меня выкидывать, я сам уйду, – забормотал он. – Не надо, я сам.
И поднялся, но вдруг дико вытянулся и закричал:
– Сам уйду, а вы оставайтесь, так и так вашу мать!
Окружающие засмеялись.
– Ну, а ты говорила, что непьющий.
– Да уж и не знаю, – засомневалась буфетчица.
Но Омикин уже ослаб, он шатался и бормотал, вытирая крупный пот грязненьким платком:
– Извините, я знаю, что это нехорошо так делать, совестно, извините…
– Идите, идите отсюда подобру-поздорову, а то милицию вызову, – ласково сказала буфетчица.
Но Омикин уже не слышал ее. Он согнулся, присел, качнулся и медленно повалился на правый бок.
И – умер. В этот раз навсегда.
* Шибко – сильно (сиб.).
…арабские духи, или колечко золотое, или – в Сочи, в Ялту возил? – Предел мечтаний провинциалочки.
«Рассыпуха» – жуткое советское разливное крепленое плодово-ягодное вино (жаргон).
Вот и соответствующая частушка:
Пласты – виниловые долгоиграющие грампластинки с популярной музыкой, предмет спекуляции.
Сёдни – сегодня (сиб.).
Полтинник – 50 руб. (жаргон).
ДжентЕльмен. – Именно так и произносилось, иногда писалось.
…при капусте – при деньгах (жаргон).
Пение медных
29 февраля, в високосный год, он шел по своей улице, где по тротуарам слежавшийся черный снег, шел и, полузакрыв глаза, слушал и слышал томительное и прекрасное пение медных духового оркестра военной музыки.
В открытой машине – весь в черном и красном, в кумаче и бархате – ехал его отец в нелепом горизонтальном положении, ничего не видя закрытыми глазами, не видя ничего, ехал и не ехал даже, а везли его на кладбище, чтобы закопать в холодную, черную землю.
А он был сын, и мать он вел под руку по мостовым булыгам, большей частью вывороченным, вел, просунув руку крендельком и крепко держась за рукав обшарпанного габардинового пальто ее.
Они шли без слез, и за ними шли многие другие, и некоторые даже плакали, а они шли без слез, потому что уже выплакали свои слезы, а человек не есть божья машина для производства слез, и они шли без слез, и время от времени сын встречался с матерью взглядом, и ему было странно, что белая улыбка тихо ложится на белые губы матери, и от этого становилось как-то не так, и он сам говорил себе, что сам придумывает выражение лица матери, потому что так не может быть.
А перед ними машина была, коврами, цветами, бархатом и кумачом изукрашенная, изукрашенная, и поэтому некрасивым, как будто даже и грязноватым чуть-чуть, выглядел гроб, в котором лежал его отец.
И он все отвлекался и думал.
Он думал – зачем столько много людей, зачем столько очень много людей собралось тут, чтобы просто пройти и закопать мертвое тело его отца в февральскую мерзлую землю?
Они идут, и они пройдут, и они закопают, и оно будет лежать там одно, пока не станет после февраля весна и лето, и тогда приползут черви, и будут сосать мертвое мясо тела его отца, и сквозь него будет течь, фильтроваться вода, и будут проползать подземные жуки и личинки, и оно будет превращаться само в почву, и скоро станет – да-да-да – почвой.