Размер шрифта
-
+

Первоснежье - стр. 4

«Мой товарищ сидит, перекинув ногу за ногу: карманы его
полны земли и воды,
песок запутался в волосах. В прокуренной комнате
плавают призраки света,
как если бы город, включая снежащую улицу с дугами
серных вспышек, сползал под надломленный лёд».
«В зимний дождь вспоминаю всегда о тебе,
как взрывались петарды за окнами, то, как фонтан
шелестел, –
всё почти невозможное счастье на бедной
Мария-дей-Монти».

Избирательность чувств, их выделенность, отдельность, расчлененность смотрится еще эффектнее в завораживающем потоке заговора: ряд голых стволов на ветру, первые приметы зимы с росчерками первоснежья. Темной тени идеологии на заднем плане не почти ощущается – стихи по преимуществу лирические. Симпатию к традиционализму я бы объяснил хорошим вкусом автора и просто ответственным отношением к поэтике, которую можно рассматривать в контексте евразийского проекта (поскольку она чувствительна к географии), но которая с таким же правом принадлежит любому сознанию, различающему восток от запада, а север от юга. Если поэт – существо райского состояния – то компас должен быть основой его вестибулярного аппарата. В славянской мифологии восток – жилище Бога, запад – дьявола; может быть, это и не так, но разница, заметьте, существует принципиальная.

«…и нет высоты, с которой глядеть,
когда забирает дух:
одна лишь февральская стынь на восток,
на север и запад; и на замок
ненужные зренье и слух
запереть остаётся…»

Приметы райской жизни, увы, далеки от блаженства, но оно, возможно, и должно отличаться от растительного прозябания. Пограничный скиф считает наслаждением пронзительный ветер, дующий ему в лицо, когда «зияние радует глаз изгибами линий». Я уже обмолвился, что поэт, пишущий о предмете своего обожания (и подражания), обречен на самовыражение, поэтому осмелюсь продолжить немного измененной цитатой. «Неколебимость антисистемных убеждений Вишневецкого, его скромный, хотя, временами, и трагический, патриотизм, не афишируемая, но твёрдая вера, настойчивость и, конечно, страстность, сразу заметная в личном общении и во многом, им написанном, стали персональным ответом поэта на вызов тех условий, в которых он вырастал. Чисто идеологически он не вписывается до конца ни в одну из господствующих тенденций, будучи ориентированным на «ту подлинную реальность, которая противостоит духу «ненавистного разделения», которая умножает и углубляет слой святости в русской жизни вот уже тысячу лет и которая… никак не отменяет и не становится поперёк святости других народов».

В конце книги стоит очерк памяти Иосифа Бродского.

Мне жаль, что Игорь не преодолел некоторой предвзятости (стеснительности?), из-за которых его встреча с Бродским не состоялась. Круг интересов Иосифа Александровича выходил далеко за пределы авторского «я» поэта, распространяясь от вещей анекдотически бытовых до возвышенно теологических. Общение с ним могло бы «загрузить» человека, связавшего свою судьбу с литературой, на всю жизнь. Игорь предпочел остаться «капитаном ирреальной субмарины», как назвал его виргинский друг в одном из стихотворений этого сборника, и, в конце концов, лег на дно, чтобы всплывать иногда в разных частях мирового океана наподобие принца Даккара, возглавляющего восстание сипаев против британских колонизаторов. Несмотря на сюжетную законченность книг Жюля Верна, судьба капитана Немо до конца не описана, оставляя, таким образом, поле для дальнейших интерпретаций и, несомненно, заслуживает увлекательного продолжения.

Страница 4