Размер шрифта
-
+

Перекресток версий. Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» в литературно-политическом контексте 1960-х – 2010-х годов - стр. 8

В общем, «мужики» решения принимали. И Солженицын подчеркнул, что «не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее».

Солженицын удачно выбрал и время для обращения к Твардовскому. На XXII съезде КПСС Хрущев объявил, что продолжится «разоблачение культа личности Сталина», и вот, несколько месяцев спустя, в редакцию самого популярного журнала страны поступила рукопись, публикация которой подтвердила бы, что обещанное реализуется.

Триумф повести закономерен. Позже Солженицын характеризовал советскую лагерную систему куда более резко, но для начала 1960-х годов и дозировка идеальна. Сказано все, что можно было тогда сказать в печати, а запретное – четко обозначено.

В 1956 году такую повесть вряд ли пропустила бы цензура. Маловероятно, чтоб даже у Симонова получилось. Шесть лет спустя – в связи с XXII съездом КПСС – Твардовскому удалось. И статус у него был партийный, и Хрущев тогда добивал сталинский авторитет.

30 декабря 1962 года – двух месяцев не минуло после издания повести – Солженицын принят в ССП. А это давало триумфатору право жить исключительно литературными доходами, не работая постоянно на каком-нибудь предприятии либо в учреждении.

Однако триумф Солженицына и Твардовского не повлиял на судьбу гроссмановского романа. По-прежнему тот был под запретом.

Ямпольский в статье о Гроссмане осмыслил это как нелепость. Трагическую парадоксальную ситуацию, возможную только в «путаном обществе».

Берзер осмыслила это аналогично. Рассуждая о судьбе Гроссмана, акцентировала парадоксальность ситуации: «Ведь шли 60-е годы нашего века, счастливые для многих 60-е годы. Для него же они полны бед».

Суждениям Ямпольского и Берзер свойственна откровенная публицистичность, отсюда и акцентирование парадоксальности ситуации. Однако не исключено, что оба мемуариста осознавали: парадокса не было.

В обоих случаях – Гроссмана и Солженицына – налицо проявление закономерности. И проявлялась она, когда представители власти определяли пределы допустимого в литературе, исходя из соображений целесообразности.

Солженицынская повесть не отрицала советский режим в целом. Как таковой. Подразумевалась ее интерпретация в качестве осмысления «культа личности Сталина». Именно это и нужно было Хрущеву – в связи с XXII съездом КПСС.

Подчеркнем еще раз: общепринятым представлениям о предписанном и разрешенном в советской литературе солженицынская повесть не соответствовала. Но оставалась в пределах допустимого, пусть и на грани. А потому была востребована как эффективный пропагандистский инструмент.

Роман Гроссмана показывал вопиющее несоответствие советского режима – идеологическим установкам, обеспечившим победоносное завершение гражданской войны. И Великой Отечественной тоже.

Гроссмановский роман оказался не только вне пределов разрешенного в литературе, но и за гранью допустимого. Тогда еще не было пропагандистской установки, обусловившей бы возможность его публикации.

Солженицын, как некогда Гроссман, в дебюте выиграл. И даже намного большего добился – мировой известности. А затем развивал успех. Слава росла.

Мировая слава и защитила писателя, когда через несколько лет он – уже посредством «самиздата» – распространял свои рукописи, отвергнутые редакциями. Запрещенное цензурой охотно печатали за границей, а ЦК партии все медлил с арестом Солженицына. Тот умело использовал пастернаковский опыт. Уголовное преследование в данном случае дискредитировало бы советский режим, ведь формально преступления не было.

Страница 8