Перекати-моё-поле - стр. 29
Я поговорил с мамой через форточку. Она обещала через три дня прийти домой. Будто я и сам этого не знал!
Мама пришла, и в тот же день сказала мне, что попала под сокращение штатов. Увязала свою форму в узел и унесла из дома навсегда. Новая беда – мама осталась без работы.
И только теперь, в Смольках, рассказала:
– Я и не знала, за какую провинность меня из коммутатора выпроводили. А перевели меня не в охрану, а в тюремные надзиратели: за забором внутри двора тюрьма была следственная, и сидели там не за воровство, а за политику. Государственные преступники – от страха и душа в пятки уходила… Первое время заглянуть в глазок страшилась. А потом присмотрелась – обыкновенные люди, горькие и несчастные. Никаких передачек им не разрешалось. Понятно, голодные, но холода лютого не было – только в карцерах. И бить в камерах не били; случалось, но тут уж и сами они бывали виноваты – нарушали режим. А вот с допросов под руки в камеру втаскивали. Только отдышится, глядишь, снова на допрос. А то прямиком от следователя и в карцер.
Иной раз откроешь кормушку (форточку) и кричишь шепотом:
– Не нарушать режима!..
Какой режим? Громко не говорить, не переговариваться через стену, днем не ложиться, ночью не закрывать лица… Другой посмотрит тоскливо, покачает головой и скажет:
– Эх, сестренка, не пугай. Все равно ведь палачи расстреляют…
Просили разве что покурить принести или письмо с их слов домой отправить, известить… Табак – полбеды, а за письмо можно было и под следствие угодить. Но чем больше видишь навеки обреченных, тем горше в душе тоска. А уж за что сидят – в тюрьме никто и не знает, статья – и все… Дома горе, на работе – вдвое. А жить надо, другой работы нет. А тут еще и эта история…
Вышла я из проходной после дежурства: темно, морозно – и никого на улице. Ведь как стемнело – все по домам, страхи: то «черные кошки»[30], то на мыло пришибут или на пирожки, а то и проще – хулиганство. Идешь – и поджилки трясутся. Слышу: кто-то хрупает следом. Оглянулась – похоже, женщина. Остановлюсь, оглянусь – и она стоит. Я пойду – и она следом. Взяла да и свернула за первый же угол – и стою: она прямо на меня и вывернулась.
– Здравствуй, – говорю, – ты что это мои следы топчешь? – А руку-то одну в кармане шинели держу: знай, мол, наших.
– Прости, сестра, прости, – говорит еле слышно, – второй раз за тобой следом иду, а остановить не решаюсь. – И заплакала, да так горько, что и дыхание перехватило.
– У меня, – говорю, – дома ребенок больной под замком. Не могу я тут тары-бары разводить. Хочешь, иди рядом и говори – что надо? – Идет она и молчит. – Что молчишь? Что тебе надо? – наконец я уже вознегодовала. – Поворачивайся и иди своей дорогой!
– Муж у меня сгинул…
– У всех мужья сгинули.
– У всех на фронте, а мой – в тюрьме. Вот и ищу.
– А я что – союзный розыск?! – И такая досада закипела, впору хоть тычка дать.
– Ты знаешь, где он, – вдруг и заявила, да так упрямо.
– Кто же это тебе такое сморозил?.. Я телефонисткой работаю.
– Не знаю, кем ты работаешь, только старец духовный мне сказал: поезжай в город, дождись темноты, как выйдет женщина в шинели – вот она и знает, зовут ее Таней…
У меня и ноги подкосились. И в голову ведь не пришло, что так-то могли и на удочку поймать… Имя-то мое откуда узнала? Какой там старик ей нагадал!.. Вот и привела ее домой. Говорю: не знаю ничего и знать не могу. А она свое: старец сказал – я ему верю… И сует, сует записочку мне в руку, а в записочке фамилия ее мужа и ему же поклон земной – дети живы… Что-то, знать, тайное, загадочное во всем этом было. Сказать бы: нет – и все. А я, наоборот, как будто в обязанность вхожу. Понимаю, что оробела, а выпроводить ее просто так уже не могу. Помрачило… Взяла у нее записочку, а по фамилии уже знаю, в какой камере ее муж сидит, – это он мне и говорил: все равно расстреляют… Дважды и передавала от нее писульки. Да только что писать на клочке газеты? Живы, здоровы – храни тебя Бог… Правда, во второй писульке он дописал: «Прощай, вряд ли увидимся – береги детей»… И все это гладко прошло. А потом она привезла сухого мяса. Принесу ему в кулечке, он его в кружку – и горячей водой зальет – тотчас и съест. И тоже сходило. А тут только он, видать, запарил – его на допрос. Там без предупреждения – выходи. Когда уводят к следователю – в камере обязательно досмотр проводится. Сдали мы его разводящим, а сами в камеру… Смотрю: батюшки, в кружке-то запарено. Надо бы не замечать, авось, проскочили бы. А я взяла кружку и вылила в парашу. Старший так и ринулся: