Размер шрифта
-
+

Париж - стр. 6

А еще простые смертные не носят японские курточки и финские сапожки, не ходят в санчасть, когда заболеют (мы идем в санчасть, и мама надевает «на выход» мохеровый шарф, так чтобы была видна фирменная этикетка, норковую шапку – и сидит прямо в шарфе и в шапке, пока я ношусь по коридору (мама и меня учит: вот эти трусики на выход (или к врачу, что одно и то же), эта кофточка на выход – и прячет новенькие вещички куда подальше «от этой засранки», а еще она собирает «приданое» мне и Галинке: простыни, наволочки, пододеяльники, полотенца лежат огромными тяжелыми стопками в шифоньере – я изредка открываю его и вдыхаю запах «приданого»: «Чует мое сердце, эта (то есть я) быстрее замуж выскочит, чем эта (Галинка) колода, навязалась на мою голову», – ворчит мама и подкладывает новенькое полотенце («по блату достала, импортное, китайское») к «приданому»)), а еще простые смертные не ездят в Трускавец (Галинка, между прочим, в Трускавце ни разу не была, эля-качеля!) в «кэгэбэшный» санаторий, не ходят по красным коврам, которыми устланы «кэгэбэшные» лестницы, не сидят за столами в большом зале с зеркалами и с хрустальной люстрой, которая висит прямо над самой моей головой, не заказывают на обед штуфа́т (многие и слова-то такого не знают: «штуфат» – я и сама не знала, пока не попала в Трускавец), и мусс, и суп фруктовый, и сколько хочешь гречки, не пьют кислородный коктейль (коктейль похож на пену от стирального порошка, только сладкую), не ходят на процедуры в лечебницу (в лечебнице работает Сте́фа, которая накладывает мне озокерит – это такая лечебная грязь – на «область правого подреберья» – так записано в моей санаторно-курортной книжке, – а он пахне-е-ет – обалдеть как!), не пьют «Нафтусю» (пьют «Нафтусю» обычно в Бювете минеральных вод из таких кружечек с носиком – у меня зелененькая кружечка с надписью «Трускавец»)!

Трускавец! Он такой мягкий, такой зеленый, будто нота соль. Я брожу по узким улочкам и пою «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» А прямо на улицах деревья – и на них растут сливы, грецкие орехи! А на главной площади голуби, тьма голубей: их можно кормить с руки, хлебом, семечками (если бы бабушка поехала со мной в Трускавец, она обязательно кормила бы местных голубей своими мочонками).

Один голубь ка́кнул маме на берет. «Бандеровец проклятый!» – сквозь зубы процедила мама и обтерла берет салфеткой. А по радио объявляют: «Гово́рит Кыев. Девять годын, пятнадцать хвылын»! А вечером в санатории танцы или кино! И пока никого нет, можно снять туфли и в одних носках скользить по паркету, которым выложен пол в большом зале (паркет этот скользкий как лед – не то что Аленкин пол, вымазанный маслом)!

А потом сбежать от родителей с девчонками и мальчишками в зимний сад и рассказывать страшные истории до ночи. Я дружу с Сережкой Капульником (мы сидим с Капульниками: Сережкой и его бабушкой Зоей Сергеевной – в столовой за одним столом) и с Сережкой Морозовым (Морозов, дурак несчастный, сидит в самом конце большого зала, видит мое отражение в зеркале и посылает воздушные поцелуи – шарики за ролики заехали, что ли?).

«В одном черном-черном городе стоит черный-черный дом», – низким голосом шепчет Анька Синько (Аньке – у нее толстые красные губы – очень нравится Сережка Морозов).

Страница 6