Память-черновик - стр. 41
На площадке трамвая номер шесть я отделена от Коли только охапкой черемухи. Что делать в двенадцать лет с яростным томлением чувства – не выказать, не сказать, не коснуться, только грезить перед сном о дивном часе кораблекрушения, когда ревет и вздымается море, трещит накренившаяся палуба и тянется рука к руке в прощальном касании.
И нет за темным окном ни пятилетки, ни волейбола. Только – Коля. Его глаза, волосы, жест руки – все в дымке моего чувства.
В глубине Мамоновского переулка, на пятом этаже в большой коммунальной квартире живет Коля в комнате с пьющим отцом-столяром, заботливой маленькой черноокой мачехой и ее малышами – Колиными братишкой и сестренкой. У соседей есть телефон. Я раздобыла его номер.
Днем после школы, когда соседи еще на работе, я вызываю этот номер и волнуюсь оттого, что, в коридоре ли за закрытой соседской дверью, в комнате ли сквозь стену, Колю настигает мой звонок – тайное касание.
Уже все вступили в комсомол. В последнем классе наконец я решилась попросить рекомендацию – у Коли.
Прошли годы, дымка рассеялась. Передо мной стоял высокий парень со спокойным лицом, со светлой челкой, смахнутой косо по лбу, светлоглазый, чуть крапленный зимними веснушками, с тугим ртом, с вопросительно, ладно и дружелюбно приподнятой теплой, красивой ладонью.
– Только, Коля, я должна тебе сказать. Я не знаю, могу ли подавать. Мой папа исключен из партии…
Уже давно заглох волейбол. И давно я не метила в тетради черными крестиками пропащие дни жизни – те, в которые не видела Колю. И зря – шел 37-й год и редко кто мог тогда так ответить:
– Какое мне до этого дело. Я же даю рекомендацию тебе, а не твоему папе.
После десятилетки Коля окончил курсы радистов и уехал на остров Диксон, а оттуда на фронт, безвозвратно.
Он остался навсегда в незамутненной сказочной дали нашего отрочества.
Волейбол, зимовки на Крайнем Севере и гибель на войне – классика моего поколения.
«Мы строим!» Как увлекал нас этот девиз, будто он обращен только ввысь к созиданию, а не соучастник разрушения. И на одной лишь небольшой площади путем разных манипуляций развеяны мюзик-холл, театр Мейерхольда, Экспериментальный театр, Кукольный и даже «Современник».
Улицы, бульвары, наименования – все сорвалось, понеслось в прорву времени. Хоть какой квартал сохранить бы нетронутым – резервацию городского нашего детства.
Вот церковь Рождества Богородицы в Путниках, куда я тайно заходила в ожидании трамвая. Снаружи она все такая же и даже лучше, ухоженнее. А внутри не знаю что. Последний раз – тому уже более десяти лет, – когда я с моей приятельницей-журналисткой побывала в церкви, в ней было цирковое училище. Мы ходили из одного придела в другой, то выстеленный матами, то ковровым покрытием, то с деревянным настилом. До изнеможения кувыркались акробаты, иллюзионисты репетировали в центре храма, и жонглеры отрабатывали номер у врат алтаря. Журналистка брала интервью у этих потных артистов. Она писала об их трудном искусстве.
Исчезают или причудливо меняются все реалии жизни: дома, люди, улицы, их названия. Не остается следов пути, куда ступить, за что уцепиться. Тут не то что связь веков – связь тебя самого с собою рвется. И устоять, не сорваться в этом нетерпеливом потоке среди гримас и клоунады судьбы – трудное искусство цирка жизни.