Падай, ты убит! - стр. 18
Как бы там ни было, Нефтодьев и поныне, невзирая на дозволенное вольнодумство, спускает воду по нескольку раз во всех унитазах на своем жизненном пути. Он, простите, даже мочится, стараясь, чтобы это получалось с шумом, бульканьем и заглушающим разбрызгиванием струй, поскольку боится тишины, в тишине, дескать, легко просматриваются мысли, особенно если в них крамола, если они опасны для общественного устройства. И не понять ему, бедолаге, что у него давно уже нечего записывать, что мысли его кончились, и, похоже, навсегда, что осталась лишь опасливость да горькое воспоминание о тех счастливых молодых временах, когда ему все было ясно в этом мире, все было просто и он ничегошеньки не боялся.
То, что от Нефтодьева ушла жена, увела с собой ребенка, не было самой большой бедой, беды посыпались позже, когда он в отчаянной попытке сделать свои мысли непригодными для прочтения, стал употреблять глушитель – красное болгарское вино, которым все мы тоже кое-что глушили в себе, еще как глушили. И улыбка Мефистофеля, каким того изобразил знаменитый скульптор, – тоже с острыми коленками, но без штанов, – возвращалась к Нефтодьеву лишь после стаканчика-второго. Ощущая путанность мыслей, он радовался, что оставил в дураках всех этих стукачей-слухачей. Они голову сломят в своих дубовых кабинетах, пытаясь состыковать рваные клочки его мыслей, пытаясь уличить его в чем-то противоправном и для государства небезопасном.
Но это все были цветочки.
Пришло время, когда Нефтодьев убедился раз и навсегда, что из горячего крана водопровода идет проявитель, а из холодного – закрепитель. И он гасил свет, включал красный фонарь, бросал в раковину чистые листы писчей бумаги и в зловещих красноватых сумерках видел возникающие на белом листе знаки. Что-то виделось ему в них, что-то открывалось, он становился нервным, выхватывал мокрые листы и, всмотревшись в них, тут же рвал на мелкие кусочки, ссыпал в унитаз и спускал воду. Нефтодьев не выходил из туалета, пока не убеждался, что все до единого клочка смыты водой и уже никакие силы не извлекут их из гулкой канализационной трубы, уходящей куда-то в вечность, откуда нет возврата.
После такой колдовской ночи он исчезал на несколько дней, появлялся неожиданно, даже лучше сказать, возникал, был рассеянным, долго с нечеловеческой пристальностью смотрел на Луну, стараясь, чтобы никто не застал его за этим занятием. Словно узнавая на ней знакомые пещеры, горные тропы, перевалы, он улыбался затаенно, поглядывая на окружающих его людей с превосходством, как человек, постигший нечто такое, чего остальные лишены. Нефтодьев шепотом произносил непонятные слова – не то заклинания, не то названия. На все попытки заговорить с ним, узнать, где он пропадал и как все это понимать, Нефтодьев замыкался, стремился уединиться, однако, оставив неприметную щель, продолжал наблюдать за людьми, от которых сам же только что скрылся.
Когда Автор рассказал об этом случае Аристарху, заглядывавшему иногда в художественную мастерскую Юрия Ивановича Рогозина в полуподвале на улице Правды, тот передернул плечами и заговорил о другом. Тогда я снова вернул разговор к Нефтодьеву.
– Не понимаю, что тебя волнует? – чуть раздраженно спросил Аристарх. – Ну, бывает человек на Луне, ну и что! Я сам недавно оттуда. У меня есть знакомая, тетя Нюра, кстати, ты ее знаешь, так она вообще отлучается…