Размер шрифта
-
+

Оттепель. Льдинкою растаю на губах - стр. 7

– Время теряешь, Федя, – шепнула она в самое ухо Кривицкого. – Куда нам такую? Глазки крысиные, подбородок махонький. Мы с крупным планом замучаемся. Такую не загримируешь.

– Иди покури, я сказал! Все лезут ко мне, все мешают! Иди покури!

Про Люсю говорили, что она никогда не обижается. Это было правдой: она никогда не обижалась, потому что не умела этого и не любила. Обидеться, считала она, значит затаить что-то недоброе против человека, а ему об этом не сказать. А Люся всегда говорила. Ее прямота и привлекала, и немного отталкивала одновременно. Точно так же, как и привлекала, и отталкивала ее мешковатая внешность. Казалось бы, что уж там проще? Завей волосы, сделай высокую укладку, а не ходи с этим дурацким конским хвостом, не открывай свои оттопыренные уши! Глаза можно очень красиво накрасить. Да что там накрасить! Можно нарисовать, и будут глаза, как у Лоллобриджиды. Одеться, тем более здесь, на «Мосфильме», вообще пустяки: спекулянты приносят, сотрудницы меряют прямо в уборных, стреляют десятку до новой получки, выходят такими, что их не узнаешь! Но Люся была просто неисправима. Выкуривала за день пачку «Казбека», а то и полторы, рубила в глаза правду-матку, носила ковбойки из «Детского мира». Такая простая, как черный хлеб с солью. Любите и жалуйте.

Делать нечего – раз у Кривицкого начали раздуваться ноздри, спорить с ним бесполезно. Она затянулась папиросой, заложила за оттопыренное ухо выбившуюся прядь и пошла в «стекляшку». Ну, так и есть: Хрусталев. Кофе пьет. Она подошла, обнялись.

– Ты, Витя, живой? Мать твою! А мне тут страстей разных наговорили…

– Не верь.

– Да ладно, не верь! Ты мне лучше скажи, правда это или нет, что ты с Сенчуком прямо на сьемках подрался?

– Мы с ним разошлись в понимании природы творчества.

Люся чуть не взвизгнула от восторга:

– Какого еще творчества! Бабу небось не поделили?

– Ну, хватит об этом, Люсьена. С кем ты сейчас снимаешь?

– С Кривицким снимаю. Стахановец наш. Одну фильму сдали, другую снимаем.

– Опять песни-пляски?

– Да, все для народа. Говно, в общем, Витя.

– А где не говно? Пойдем, я его поприветствую.

Федор Кривицкий сидел на том же кресле, только пепельница уже не дымилась, потому что ее минуту назад опустошили, а новая сигарета, забытая в углу режиссерского рта, погасла сама собой. Бублики тоже закончились, скорее всего, их потаскали во время перерыва. Хрусталев вошел с распростертыми объятьями.

– Ну что, подкаблучник? Работаешь?

Кривицкий выронил погасшую сигарету.

– Витюха! Да где ж ты, родной, пропадаешь?

– Кто? Я пропадаю? Ты, милый мой, даже и не удосужился сказать, что картину опять запускаешь. Так кто пропадает-то, а?

– К чертям замотался совсем! Но исправлюсь. Даю тебе слово: исправлюсь сегодня же. Я вот через часок закончу, и едем ко мне. Отметим. И Надю порадуем. Тихо, семейно: ты, я и она, то есть Люся. Вина надо взять. Бутылок пять хватит?

– Люся вина не пьет. Она у нас девушка капризная. Ее Бондарчук недавно на банкете пытался лучшим французским вином угостить, и то ведь не вышло! Одну водку хлещет большими стаканами!

Ассистентка, серенькая, как мышь, всунула голову между Хрусталевым и Кривицким.

– Федор Андреич, я извиняюсь. Актриса эта, Оксана Голубеева, ни за что уходить не хочет. Сидит, ревет, вас дожидается. Еще, говорит, разочек дайте ей попробоваться. С подругой сидит.

Страница 7