Размер шрифта
-
+

Отрочество - стр. 31

Думаешь себе всякое, накручиваешь-перекручиваешь, а всех сложностей на самом-то деле – в голове. И если я это понимаю умом, то Чиж – сердцем. Художник, ети!

– В Харьков уезжаю, – сообщил за завтраком опекун, наколов на вилку кусок сложносочиненного тёти Песиного омлета с овощами и сыром, – я и здесь-то, собственно, проездом. Провожать не надо!

– Не надо! – с нажимом повторил он, глядя на вскинувшихся нас, – Уехал и уехал. Срочно надо было, и точка. Иначе половина Одессы обиды будут высказывать, почему был, а не зашёл лично. Некогда! Я, собственно, и так в командировке от газеты считаюсь. Через пару недель, если возможность будет, дам к вам крюк на обратной дороге.

Не успел он толком попить чай, как приехал вызванный мальчишками извозчик, и пару минут спустя только утихающий цокот копыт напоминал мне о пребывании опекуна.

Ну и самую чуточку тётя Песя, мечтательно вздыхающая вслед. А?! Знаю ведь, што ничего не было, да и не успели бы. Просто – впечатление. Фактурный мужчина, што ни говори.

Смерив закрасневшуюся почти што родственницу подозрительным взглядом, пошёл одеваться в редакцию.


– А, молодой человек! – Навроцкий встретил меня ещё в вестибюле, где только што распрощался с каким особенно дорогим его сердцу и кошельку представителем купечества, – Как же, ждали! Чем порадуете на этот раз?

– Фельетон не писался, – виноватюсь я, – стихами возьмёте?

– Стихами? – в глазах редактора мелькнули опасливые огоньки, но он быстро вспомнил за мою биографию и не самые плохое творчество, – Беру!

– Кхм! – откашлялся я, принимая позу декламатора. Настроение не так штобы и да, на дурашливость не тянет, но хорошему репортёру важно не только уметь писать о других, но и сделать при необходимости так, штобы о нём самом если и не писали, то хотя бы говорили.

Владимир Алексеевич вроде как и познакомил меня со здешними гиенами пера и шакалами клавиатуры, но вот ей-ей! Воспринимают меня не иначе, как через самого дядю Гиляя. Несамостоятельной фигурой.

Это жуткая работа[10]!
Ветер воет и гремит,
два еврея тянут шкоты,
как один антисемит.

Начались хохотки, слушают со всем вниманием. Делаю максимально пафосный вид и театральный надрыв, как та козьемордая Лиза из Бутово.

А на море, а на море!
Волны ходят за кормой,
жарко Леве, потно Боре,
очень хочется домой.

Пафос зашёл на ура, оценили завывания и томный вид.

Но летит из урагана
черный флаг и паруса:
восемь Шмулей, два Натана,
у форштевня Исаак.
И ни Бога нет, ни черта!
Сшиты снасти из портьер;
яркий сурик вдоль по борту:
«ФИМА БЛЯЙШМАН,
ФЛИБУСТЬЕР».
Выступаем! Выступаем!
Вся команда на ногах,
и написано «ЛЕ ХАИМ»
на спасательных кругах.
К нападенью все готово!
На борту ажиотаж:
– Это ж Берчик! Это ж Лева!
– Отмените абордаж!
– Боже, Лева! Боже, Боря!
– Зай гезунд[11]! – кричит фрегат;
а над лодкой в пене моря
ослепительный плакат:
«Наименьшие затраты!
Можно каждому везде!
Страхование пиратов
от пожара на воде».
И опять летят, как пули,
сами дуют в паруса
застрахованные Шмули,
обнадеженный Исаак.
А струя – светлей лазури!
Дует ветер. И какой!
Это Берчик ищет бури,
будто в буре есть покой.

Раскланялся на аплодисменты с гордым видом, великосветски шаркая ножкой и посылая воздушные поцелуи, да отдал текст редактору.

– Могём! – отвечаю гордо на комплименты, пожимая руки, – Могём!

Страница 31