Открытый город - стр. 18
После бабушкиного визита, продлившегося несколько недель, родители о ней почти не говорили. Она и моя мать снова перестали общаться – словно Ома вообще не приезжала в Нигерию; тихая, растерянная нежность ее чувств ко мне поблекла вместе с прошлым. Насколько мне удалось установить, она вернулась в Бельгию. И теперь я вообразил ее живущей именно там, в Бельгии, хотя и не мог уверенно утверждать, что она до сих пор жива. Когда она гостила в Нигерии, я надеялся, что это начало нормальных отношений с остальной моей родней. Но, видно, не суждено; я так предполагаю, что у Омы прямо перед отъездом случился какой-то серьезный спор с моей матерью. Так уж сложилось, что сообщить мне о ее нынешнем местожительстве, сообщить, живет ли она до сих пор на свете, не может никто – кроме того самого человека, которому я не могу задавать никаких вопросов.
В парк я вошел с 72‑й улицы и зашагал на юг, по Овечьему лугу. Ветер разбушевался, вода лилась на раскисшую землю, и липы, ильмы и дикие яблони терялись из виду за завесой дождя – бескрайними рядами тонких иголок. Дождь был такой сильный, что перед глазами все расплывалось: раньше я подмечал такое явление только при снежных бурях, когда вьюга стирала очевидные приметы эпохи – поди догадайся, какое столетие на дворе. Ливень, накрыв парк тентом, создал атмосферу первозданности – казалось, надвигается апокалиптический потоп; в эту минуту Манхэттен выглядел точь-в-точь как, наверное, в двадцатых годах ХХ века, а поодаль от небоскребов – как в намного более давнем прошлом.
Скопление такси на перекрестке Пятой авеню с Сентрал-Парк-Саут развеяло иллюзию. Я шел пешком еще пятнадцать минут, успел вымокнуть до нитки, а потом встал под карнизом какого-то дома на 53‑й улице. Обернувшись, увидел, что стою у дверей Американского музея народного искусства. И, поскольку никогда еще в нем не бывал, зашел внутрь.
Экспонаты в витринах, в основном вещи XVIII–XIX веков – флюгеры, предметы декора, лоскутные одеяла, картины – напоминали о жизни сельских жителей новой страны Североамериканского континента, а также о полузабытых традициях старых европейских стран. В странах, где была своя аристократия, но не было королевских дворов, которые покровительствовали бы художникам, искусство простое, чистосердечное и неуклюжее. На лестничной площадке, поднимаясь на второй этаж, я увидел портрет маслом: девочка в красном накрахмаленном платье, с белой кошкой на руках. Из-под стула выглядывает собачка. Детали слащавые, но все равно не отвлекают внимание от мощи и красоты картины.
Почти все художники, чьи картины собирал этот музей, были далеки от элитарной традиции. Официального художественного образования не получили, но в их работах была душа. На третьем этаже ощущение, что я забрел в прошлое, стало всепоглощающим. Посередине зала – ряд стройных белых колонн, начищенный до блеска паркет – из вишневого дерева. Оба этих элемента – отголоски архитектуры колониального периода, характерной для Новой Англии и Среднеатлантических Колоний.
Третий этаж, как и второй, занимала персональная выставка Джона Брюстера. Этот сын доктора из Новой Англии, тоже Джона Брюстера, имел скромные способности к живописи, но, судя по размаху выставки, был весьма востребованным художником. В зале царили тишина и спокойствие, и, если не считать охранника в углу, я находился в нем один. Поэтому ощущение затишья, излучаемое, как мне казалось, чуть ли не всеми портретами, только усиливалось. Несомненно, его подчеркивали статичные позы моделей и приглушенный колорит всех работ, написанных на деревянных досках, но было и что-то посущественнее, что-то, почти ускользающее от формулировок: дух герметичной замкнутости. Каждый портрет представлял собой изолированный мир – со стороны виден, но внутрь не попасть. Заметнее всего это было в многочисленных детских портретах: с каким самообладанием все держатся; телосложение инфантильное, одежда – часто с причудливой отделкой, но лица, без единого исключения, серьезны, даже серьезнее, чем у взрослых – умудренность, ничуть не подобающая столь нежному возрасту. Каждый ребенок стоял в позе, больше приличествующей куклам, а под пристальным взглядом пробуждался к жизни. Это действовало на нервы. Разгадка, обнаружил я, состояла в том, что Джон Брюстер был полностью лишен слуха, и многие дети, чьи портреты он писал, – тоже. Некоторые из них учились в «Коннектикутском доме воспитания и просвещения глухонемых», основанном в 1817 году, – первой в стране школе слабослышащих. Брюстер сам провел там три года в качестве великовозрастного ученика – как раз когда разрабатывали язык, впоследствии названный «амслен» – американский язык жестов.