Отель на краю - стр. 18
Сына она видела во сне именно так – вдали, среди ослепительных солнечных бликов на мелких волнах, когда он, ожесточенно дрыгая ногами, высовывался из воды почти по пояс и радостно махал ей рукой. А еще она видела момент, когда он впервые донырнул до самого дна на большой глубине и притащил ей оттуда большую старую раковину. Раковина была настолько дряхлой, что уже почти не пела, когда ее прикладывали к уху, но потом очень долго жила у них дома на видном месте, как неоспоримое свидетельство Артемкиных особых отношений с морем.
Сон был похож на волшебный фотоальбом, в котором каждая фотография двигалась и даже издавала звуки. Она во сне мучительно старалась закрыть альбом и избавиться от лицезрения непереносимых картин, просыпалась, какое-то время лежала, задыхаясь и яростно утирая слезы, потом снова проваливалась в сон, и все начиналось сначала…
На рассвете ей наконец удалось проснуться окончательно. Какое-то время она металась по отсеку, бормоча себе под нос что-то невнятное, потом немного успокоилась и, привалившись к стене, села у самого края.
Обычно по утрам она сидела так до тех пор, пока сверху, с крыши отсека, не сваливался пакет с едой. Это было одним из немногих развлечений – медленно, изо всех сил тормозя себя, разбирать содержимое пакета, раскладывать аккуратно у стены, которая в ее отсеке играла роль кухонного шкафа.
Чаще всего пакеты с едой появлялись, когда солнце находилось на расстоянии одной ее ладони над горизонтом.
Сначала вдалеке зарождался едва слышный шорох выжженной жарким летом травы.
Потом этот шорох постепенно превращался в пунктирный звук приближающихся шагов.
Потом эти шаги сворачивали к отсеку Эйнштейна, и через пару секунд звук менялся: теперь человек поднимался по скрипучей деревянной лесенке.
Четыре ступеньки. Пауза.
Затем начинался совсем другой скрип: человек, судя по всему, поднимался по лестнице, вертикально закрепленной снаружи на задней стене Эйнштейнова отсека.
Еще шесть ступенек (видимо, довольно высоких) – и человек оказывался на крыше отсека.
Пять шагов по крыше.
Еще восемь-десять секунд – и звук глухого удара пополам с шуршанием пакета, шлепающегося на пол Эйнштейнова отсека.
Потом все то же самое, но в обратном порядке: человек возвращается по крыше отсека, спускается по двум лестницам, делает еще четыре шага по сухой траве, поднимается на четыре ступеньки – теперь уже к ее собственному отсеку, лезет по вертикальной лестнице, тяжело, неспешно шагает по крыше…
Потом шаги замирают прямо у нее над головой. Человек наверху, видимо, усаживается на корточки, свешивает пакет с крыши, слегка раскачивает его, чтобы он упал точно в отсек, а потом сильным броском вбрасывает внутрь.
Сейчас солнце стояло на целых полторы ее ладони выше горизонта, а никаких шагов снаружи слышно не было.
Зато слева зашевелился Эйнштейн.
Она прислушалась: он покрутился на своем матрасе, потом с тихим стуком сбросил ноги на пол. Он почему-то по утрам никогда не ставил ноги тихо: ему обязательно нужно было их сбросить, чтобы пятки увесисто ударили по доскам пола.
Еще через минуту раздались его тихие шаги, лязг отодвигаемой жестяной крышки туалетного бака, мелодичное журчание и снова лязг. Потом шаги в соседнем отсеке двинулись в сторону края.
Она замерла. Отчего-то ей каждое утро казалось, что Эйнштейн идет к краю не просто так – хотя она и сама после своих утренних метаний по отсеку обязательно подходила к краю и надолго усаживалась там. Но когда к краю шел Эйнштейн, у нее всегда замирало сердце. Вроде бы ничего этакого про него известно не было, но сердце все равно замирало.