. Мы родились в годы тризны – как же могли не петь? Именно –
наши песни. Я ещё до школы знал и с удовольствием горланил весь героический репертуар бати, ушедшего на фронт в 17 лет в 43-м, и демобилизовавшимся только в 51-м с Дальнего Востока: «По долинам по взгорьям…», «На границе тучи ходят хмуро…», «Эх, тачанка-ростовчанка», «Тёмная ночь»… Под эти песни родились, с песнями выросли и совершенно не собирались шагать по жизни иначе, как только с песней, тем более, что время (которое таким стало, в том числе и от нашего песенного настроя) позволяло, да на счастье нам, пацанам, десяток богатырей-запевал (Окуджава, Городницкий, Галич, Визбор, Анчаров, Берковский, Луферов, Никитины, Высоцкий, Ким, Кукин, Дулов, Якушева, Вахнюк, Клячкин, Егоров,) дали нужную ноту. И, как сказал Юлий Ким, тут-то «графоманами стали все», что означало, при вычете кимовского максималистского желания видеть всех сразу если не Пушкиными и Моцартами, то уж Кимами и Берковскими, примат искреннего чувства над… всем остальным. Для эпохи тотальной лжи это было решающим прорывом, как в кислородное небо из сероводородной бочки. Сочинять, играть и петь было так же привычно, как дышать. На первом нашем турслёте после 7-го класса, в 68-м году, когда мы получили первые значки «Юный турист», кроме всевозможной соплесахарной лирики про берёзы, осень и несчастливую любовь, запели «Атлантов» , «Ты у меня одна»… Через два года, вместе со значком «Турист СССР» мы уже обогатились значительным репертуаром Окуджавы, Городницкого и Визбора – «Серёга Санин», «Домбайский вальс», «Охотный ряд», «Рассказ механика Петухова», Берковского «Лошади в океане», «Гренада» не говоря уже о Высоцком. Ещё за два года, до первого стройотряда, были написаны первые две тетради стихотворений, первые двадцать песен, то есть я смело встал в ряды кимовских графоманов, счастливый и, как всякий начинающий графоман, уверенный в своей гениальности. А уже в стройотряде попал в ту самую
страну без названия и без столицы… (Кстати, на енисейском Острове в 79-м стихи писали все четверо, все дружно «графоманили», не желая при этом стать ни пушкиными, ни кимами, просто таким образом возгоняя души к
состоянию поэтов).
«Время делает песни. Но и песни делают время», – кто сказал?
Когда пелись песни, пропадали командиры, факультеты, сама Москва растворялась в гитарном звоне и в банальном – до космического! Каждая, даже не лучшая, не мастерским способом исполненная, была как волшебная дверца в каморке Папы Карло… куда? Спроси об этом печёнку меня восемнадцатилетнего – она всё чуяла. Туда, туда! Адреса нет, поэтому-то он самый точный: там живут Истовые Молитвы и Великая Музыка, Незнакомки и Лучшие Стихи, там для умирающего от жажды живёт Мираж Родника, там живёт увиденный ребёнком – целиком, изнутри – Цветок, там живут редкой достоверности радужные Сны, там, наконец, живёт Любовь, – да ты же всё знаешь!
А самым–самым бардом в отряде был наш (ТЭФовский) Иосиф Фридберг (где ты, Ёся?), интеллигентнейший очкарик, после которого Моцарт – третий. Он был года на три, может быть, на четыре старше нас, но, по песенной мудрости, казалось, что ему уже лет сорок. Временные линейки ведь сами по себе не существуют, они живут в головах и меряют согласно той каше, которая в них варится. Скажем, мой первый бригадир Боря Круглов, Боб – а было ли ему тогда двадцать? – всегда казался старше вдвое, и если бы я встретил его сегодня, не удивился бы, что ему, всегда двадцатилетнему, сто лет, и при этом обязательно – круглая красная, вспотевшая от жарищи и носилок благодушная юная физия. Так и двадцати(двух-?)летнему Ёсе было сорок. Он знал