Остров обреченных - стр. 5
Долгое время и правда ничего не происходит. Не слышно звона цепей, обычно доносящегося с псарни, – псы даже не вышли из своих будок, – не слышно стука молота из замковой кузницы. Оторопев, он срывает с себя короткую курточку из красного бархата, размахивает ею над мертвым пони, пытаясь отогнать насекомых, безмолвно оккупирующих мягкую плоть: беспрерывная череда красных муравьев протягивается из травы прямо к внезапно утратившему блеск хвосту, как будто на дороге проступает алая артерия и веером расползается по спине и крупу. Длинные рукава курточки украшены бабушкиными вышивками: человек читает висящую перед ним в воздухе книгу, белые розы над лезвиями сабель – так выглядит их фамильный герб. Пытаясь оттянуть решающий момент – ведь для него это именно так, он должен стать господином и овладеть дыханием детей садовника, – он бесконечно долго скользит пальцами по каждой розе, по каждой сабле. Неужели в парке все равно стоит тишина: ни плеска весел в пруду, ни тихого свиста мальчишек, подстригающих живые изгороди замка? Нет, со всех сторон Луку окружают только вдохи и выдохи, липкие от низменных страстей. Он смотрит на висящие плетьми руки детей, совсем неподвижные – хоть бы немного шевельнулись, хоть бы поклонились с почтительным выражением лица или, к примеру, похлопали пони по крупу, это бы спасло его, но тишина и парализующая неподвижность совершенно невыносимы. Тогда он хватается за последнюю соломинку: снимает красный берет, медленно, очень медленно, стряхивает с него пыль, ударяя о согнутое колено, а сам поглядывает на макушки детей садовника, на их рыжие, словно медь, волосы, но дети немыми каменными истуканами лишь склоняются над пони. Все пропало, понимает он, сжимая берет в кулаке; снаружи на него давит их безжалостно громкое дыхание, а изнутри – горе, страх и ужас, которые он давно научился подавлять: с помощью крикета, верховой езды, соколиной охоты с Аяксом и тайных побегов к детям местных бедняков. Все это разом наваливается на мальчика, и у него возникает чувство, известное ему как вина.
На мгновение в мире исчезает все, кроме боли и неподвижности; ручейком горького вина через аллею перетекают муравьи, брюхо и ляжки пони уже покрыты ими, мухи и другие крылатые насекомые в страхе бесшумно взмывают вверх, к кронам деревьев. И тут, сам того не желая, он с такой неимоверной силой пинает пони в бок, что одно копыто приподнимается, а потом падает, давя при падении несколько муравьев.
И тогда мальчик со всех ног пускается бежать. Он никогда сюда не вернется, он хочет оказаться за тысячи световых лет от этого парка, от этой бесконечной летней аллеи с ко-леями от колес экипажа и следами копыт четверки лошадей, испещривших пыль, словно множество серебряных монет, аккуратно выложенных между двумя линейками. Тот, кто видит этот сон, наверняка знает, почему мальчик бросился бежать и зачем он пнул пони, а вот маленький мальчик на белой дороге в закинутой на плечо красной бархатной курточке не знает ничего, кроме того, что изгородь внезапно обступает его со всех сторон, что отвратительная зеленая лягушка, которой он побаивается, сидит прямо у его ног, что между высокими колесами экипажа стоят большие тяжеловозы, что плуги лежат прямо на земле, что белые куры с квохтаньем разлетаются во все стороны. Вот он уже в саду, не-сется дальше, по клумбам, мимо лилий, мимо изящных камеристок матери, спящих на траве, прикрыв лбы носовыми платочками, вбегает в дверь, ведущую в библиотеку, и только там со слезами падает на ковер, всем телом зарываясь в аромат медвежьей крови и сигар.