Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник) - стр. 13
Эти рассказики будут учить, как нужно смотреть на мир, как делить на слоги текущие события, что опускать, а что подчеркивать, как переживать, как ценить и обесценивать, настаивать и уступать – как жить.
Собственно, [почему дед и внук,] почему не женщины, почему не учитель и ученик, почему не работник и работодатель, чиновник и просители, адвокат и клиенты[?]
Это [уже] потребует стараний и репетиций.
Окончание.
– В польском языке нет понятия «родина»[57]. Отчизна – это слишком много и трудно.
Разве только еврей [поймет], потому что, может, и поляк тоже. Может, не отчизна, а домик и садик.
Разве крестьянин не любит отчизну?
Хорошо, что и перо уже на последнем издыхании. Сегодня меня ждет трудный рабочий день.
[Приписка чуть позже]
Уголино – Данте[58]. Сойдет с горчичкой. Балаган… Если бы они сейчас были живы, они поняли бы справедливость высказывания.
Были годы, когда каломель[59] и таблетки морфина я прятал в дальнем углу ящика в комоде. Я принимал их только тогда, когда шел на могилу матери на кладбище[60]. Но с начала войны я постоянно держу их в кармане, и интересно, что мне их оставили во время обыска в тюрьме[61].
Нет более мерзостного события (приключения), чем неудачное самоубийство. Этот план должен полностью созреть, чтобы его выполнение дало абсолютную уверенность в успехе.
Если я постоянно откладывал свой план, обдуманный до последней детали, то потому, что в последний момент накатывала какая-то новая мечта, которую я не мог бросить на полпути. Мечты походили на сюжеты романов. Я им дал общий заголовок: «странные вещи».
Итак.
Я изобрел машину (разработал подробный, сложнейший механизм). Что-то вроде микроскопа. Шкала на сто единиц. Если я поверну верньер на девяносто девять, умирает все, в чем нет ни одного процента человечности. Работы было невпроворот.
Я должен был установить, сколько людей (живых существ?) всякий раз исчезает из жизни, кто займет их место и как будет выглядеть эта очищенная новая жизнь. После года размышлений (естественно, ночных) дистилляцию человечества я довел до половины. Люди теперь уже только полускоты – остальные повымерли. Доказательством мелочности моих рассуждений было то, что себя я из этого своеобразного сообщества полностью исключил. А ведь, выкручивая на максимум верньер своего «микроскопа», я мог и себя жизни лишить. И что тогда?
С некоторым стыдом признаюсь, что к этой теме я и сегодня возвращаюсь в трудные ночи.
Ночи тюремные подарили мне самые интересные главы этой повести.
В работе у меня была пара десятков таких фантазий.
Итак…
Я нашел волшебное слово. Я – диктатор мира.
Засыпал я настолько озабоченный этими проблемами, что во мне рождался бунт.
– Почему я? Чего вы от меня хотите? Есть помоложе, поумнее, чище, более подходящие для такой миссии.
Оставьте меня детям. Я не социолог. Я же все испорчу, скомпрометирую и попытку, и себя.
Для отдыха и расслабления я перебрался в детскую больницу. Город выбрасывает мне детей, как ракушки, а я – я только могу быть к ним добр. Я не спрашиваю их, надолго ли они, куда, с пользой для людей или с обидой.
«Старый доктор» дает карамельки, рассказывает сказки, отвечает на вопросы. Теплые, милые годы вдали от базара большого мира.
Иногда – книга или коллега завернут в гости, да и какой-нибудь пациент всегда требует большей заботы на протяжении нескольких лет.