Ошейник Жеводанского зверя - стр. 24
– А ты и рад!
– Меж тем… – Я попытался скрыть обиду, которую нанесли мне его слова. – Меж тем он привез из странствий зверей, которые...
– Откуда... кто тебе... как ты... – Отец посерел лицом и рухнул в кресло. Я не понял тогда, чем же так поразили его эти мои слова. И, боясь, как бы не случилось с ним приступа, спешно поведал о давней встрече в лесу, добавив догадки, что Антуан, несомненно, безвинен, но просто звери его, сбежав из-под хозяйской руки, бесчинствуют в лесах Жеводана. И значит, следует рассказать о них людям и устроить облаву...
– Нет, – прервал мои разглагольствования отец. – Нет, Пьер, нельзя.
– Но почему же?!
– Потому... потому, Пьер, что люди не поверят в его невиновность. Потому, что брат твой на веки вечные станет в их глазах убийцей. Потому, что во гневе и ярости они, безумные, убьют его...
– Но, отец...
– Молчи, Пьер, молчи. Вспомни, как яростна толпа. Как дружно бегут они бить, рвать, вешать, лишь бы нашелся кто-то, способный крикнуть: он виновен! Хочешь ли ты стать тем, кто воззовет к смерти собственного брата? Ты, уже однажды убивший его?
Признаюсь, что при этих словах я испытал и боль, и ужас, и отчаяние, поскольку совершенно не знал, как следует поступать.
– Хочешь ли ты, собрав толпу грязных крестьян, вооружив их вилами да косами, дубинами и старыми мушкетами, повести к дому Антуана? Или, может, ты его поцелуешь прилюдно, как некогда Иуда Искариот поцеловал Спасителя, обрекая того на мучения и погибель?
– Отец...
– Молчи, Пьер. Всеми святыми, именем матери твоей, заклинаю. Молчи. Ибо то, о чем ты говоришь, лишь домыслы, голос демонов зависти, толкающих тебя на путь лжи. Разве видел ты сам Зверя? Разве мог сравнить его и тех животных, что скрашивают одиночество Антуана? Разве уверен ты полностью, что не совершишь ошибки?
Я не был уверен, я был полон смятений и сомнений и оттого поддался просьбам отца и замолчал.
Меня, восьмилетку, Калькутта не любила, держалась в стороне, провожая настороженными взглядами дворовой шпаны, свистом, изредка – камнем в спину и непременным топотом. Вожак рычал. Он никогда не лаял, только рычал, и этого хватило в самый первый раз, когда со мною вышли «познакомиться».
– Горе ты мое, – говорила тетя Стефа обоим. Жалела. Наливала молока – мне в большую оловянную кружку, Вожаку – в оловянную миску. Резала батон – под тупым ножом он подминался и рассыпался по скатерти крошками. – Как же ты в школу пойдешь?
– Не пойду.
Я тогда был колюч и дик, маленький Маугли в большом человеческом мире, хотя про Маугли я не знал, потому как читать не умел, а у тети Стефы вечно не хватало времени.
Помню запах ее, сытный, супный и иногда котлетный. Помню зеленый в желтую крапку фартук. Помню руки – мягкие, белые, с розовыми пятнышками мозолей да длинным шрамом-волосом, прилипшим к запястью.
– Пойдешь. – Стефа треплет меня по голове. – Все должны ходить в школу. Ты же не хочешь остаться безграмотным?
Я хотел, точнее, мне было все равно, потому что в тот момент жизнь моя и мир сходились до размеров квартиры. Но я не смел перечить Стефе, и мы пошли в школу.
Первый день, звонок, неудобный костюм, в котором я ощущал себя дураком, пушистые астры, резко вонявшие цветами, скулящий, растерянный Вожак, запертый в квартире, и нарядная Стефа.