Размер шрифта
-
+

Окраина. Альманах - стр. 11

– А вам, Римма Васильевна, не обидно, что гран-при теперь не дадут?

– Знаешь, Соня, мне достаточно того, что Семён сказал. А он сказал – мы лучшие. И хватит.

«В конце-то концов жизнь сложилась как надо, – думала Фомина. – Долго ли бы я в той же Москве продержалась? Да меня б там сожрали мои амбиции. Я бы там жопу порвала на германский крест, чтобы стать лучше всех. И всё равно не стала бы, потому что невозможно это: там все разные, а лучшего – нет. И с моим темпераментом валялась бы сейчас где-нибудь в Склифосовского… А Семён всё правильно сказал. В Бельске я на месте, и дело моё там – большое. Ну, а что в режиссуре я кое-что понимаю, это вот даже Вадик доказал».

Эх, Вадик, Вадик…

Гроб прибыл закрытый, оно и понятно.

Народу было немного, и это тоже было понятно: родных у Королевича пшик, а друзья… какие у него могли быть друзья?

Стоял в стороне какой-то парень, руки в карманы, щека оттопыривается, как будто за ней леденец. За спиной гитара. Петь он собрался тут, что ли?

Ирина Каримова – кто-то позвонил ей – пришла, прятала лицо на груди Сергея Палыча, ревела тихонько.

У Любы лицо тоже было в слезах.

Соня не плакала. Рядом с ней стоял Сазонов.

И цветы, цветы… гроб утопал в них.

– Как на премьере… – прошептал кто-то.

– Спасибо, дети, что пришли, – сказала Фомина. – Простимся с Вадиком. Он был светлая душа, и умер светло. Все люди покрыты коркой. Толстой коркой… Не прошибить. А он был – без кожи.

Под эти слова гроб опустили в землю.

Поставили крест, укрепили фотографию.

С фотографии застенчиво смотрел Королевич.

Был он не похож на себя настоящего, точнее на себя живого, потому что кто ж знает, удаётся ли нам при жизни стать настоящими? Может, это возможно только после смерти? Потому что смерть, как ни крути, подводит черту. И если человек – это парадигма всех своих мыслей и поступков, от начала сознательной жизни до её конца, то только после смерти и можно сказать, кто он, собственно, был такой. Потому что при жизни – он не перестаёт меняться…

С другой стороны, после смерти его уже нет среди нас, есть только память о нём. А память – избирательна и лукава. Память приукрашивает или чересчур очерняет. Память изобилует лакунами, а иногда хранит то, чего и не было вовсе. Иными словами, она – тоже искусство.

Теперь Королевич принадлежал искусству полностью.

Когда-нибудь ему будет принадлежать и она, Римма.

– Римма Васильевна… – Каримова с зарёванным лицом подошла к ней. – Я понимаю, что сейчас не очень удачный момент… И много всякого было между нами… Но я хотела бы вернуться в театр.

– Конечно, моя девочка. Конечно.

Соня и Сазонов шли рядом.

– Фигня какая-то получается, Сонь… – сказал Сазонов. – Уж слишком мы разные.

– Да уж. Ёжик плакал, кололся, но всё-таки лез на кактус…

– Ну уж нет! Если мне будет плохо – я уйду! Я вот с этим, что ты говоришь, не согласен!

– Может, потому что ёжик – это я?

Сазонов ухмыльнулся, привлёк к себе Соню и поцеловал в макушку. Как он это сделал, неясно: они ведь были одного роста.

Солнце выскользнуло из-за кладбищенских берёз, свет охватил их. В воздухе носились пушистые семена иван-чая.

Екатерина Михалевич


Евгения Долгинова: «Блестящий рассказ. Екатерина Михалевич, предприниматель из Минска, пишет жёстко. Удар у неё мужской, короткий, наотмашь: накануне Вена, просекко, сверкающий внедорожник, всемогущие кредитки, – а сегодня пруд, крест, мост и от судеб защиты нет. Дистанция между сияющими бра Захер-кафе и пасмурным восточноевропейским постапокалом ничтожна.

Страница 11