Огни в ночи - стр. 47
О, наступит ли… Или суждено сражаться и сражаться, воевать и воевать, и, кто попадает в красное жерло войны, уже никогда не забудет её, как никогда не забудет свои страшные войны наш великий народ…
Война и мiръ… Небо и земля… Любовь и ненависть… Жизнь и смерть… Да, архетипы. Да, вечные дуалы, земные символы в крепком объятии: не разорвать, не расцепить. А его душа всё идёт впереди, всё маячит на этой туманной дороге перед ним, поэтом, невесомой, призрачной фигурой, и да, жизнь часто кажется ему сном, он сновидит наяву, он записывает стихи, как во сне, как в ночи, так сомнамбула идёт по карнизу, точно и торжественно ступает, никогда не упадёт, ведь свет небесный над ним и в кромешной ночи, и его сон ему – зеркало, и его зеркало ему – его любовь, и его любовь ему – его Бог, и его Бог ему – его стихи, и его стихи ему – вся его жизнь.
И он знает, что ей есть конец.
И, пока последний час не пришёл, он всё соединяет; сшивает кровавой ли, золотой ли, ангельской нитью два мира: Этот и Тот.
Он знает: люди забудут, каким он был дипломатом, каким мужем, хорошим или плохим, каким другом, верным или не слишком, кого хотел вызвать на дуэль, как хотел вызвать графа Крюденера, за которого внезапно вышла замуж его великая первая любовь Амалия Лерхенфельд, красотка, дочь баварского посланника в России; он впал в бешенство, в отчаяние от измены и коварства, его с трудом отговорили от дуэли, и он не стал стреляться, а потом жалел об этом; забудут всё, что он представлял из себя в текучей реке простых людских дней, а будут помнить лишь его стихи, рожденные светло, мучительно и непонятно при свете свечи, при свете небесных звёздных свеч за окном.
Вот это, обращенное к бедняжке Амалии, ставшей не его женою, будут помнить.
И петь эти бесхитростные, светлейшие слова на дивную, нежную, неизвестную музыку.
И слёзы лить над ним.
…а чьё же лицо наклоняется над ним, страдающим, больным, старым уже, такое родное, такое близкое и милое, да это жена его вторая, Эрнестина, о нет, он путает лица, может быть, это первая его женушка, Нелли, что попала в кораблекрушенье, сильно простыла да так и умерла, в хриплом кашле и в диком жару; нет, это любимая Лёличка, последнее благословенье его, она глядит на него большими, как у ангела на фреске во храме, очами, и льются по её щекам слёзы… льются… льются…
***
Овстуг. Опять Овстуг. Опять его лебеди – и в пруду, между лилий, и в небесной синеве. Нет, сини нынче нет, и рваные тучи несутся по небосводу, заволакивают пеленой солнце. А хочется света. И чтобы он, свет, выхватил изнутри, из довременной тьмы, тот Космос, что погиб, ушёл со смертью единственно любимой. Время! Ты перелистываешь нас, как страницы. И на какой из них записана твоя последняя дата? Время! Зачем мы тебя разлиновали, расчленили, втиснули в графы и реестры! МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС – исчислен, разделён и взвешен, так вещали письмена на стене той многолюдной дымной залы, где гудел и сверкал пир обреченного царя Валтасара. Что же оставит миру он, Фёдор Иванович Тютчев? Председатель Комитета цензуры иностранной? Государственные бумаги? Женские слёзные, отчаянные письма? На пиру какого жестокого – или милосердного – Царя он поднимет последнюю чашу?