Размер шрифта
-
+

Огни в ночи - стр. 44

Но нет завиднее удела,
О лебедь чистый, твоего —
И чистой, как ты сам, одело
Тебя стихией Божество.
Она, между двойною бездной,
Лелеет твой всезрящий сон —
И полной славой тверди звездной
Ты отовсюду окружен.

***


Вернувшись в Россию, оставив чужбину за плечами, в своей на глазах исчезающей истории отдельно взятой, никем-ничем особенно и не запечатленной жизни, вон она, жизнь – в ворохе государственных бумаг, в кипе цензорских предписаний, – он все более становился русским; да он и не переставал им быть и там, в Германии, среди чужого языка и чужого уклада; просто благодать возвращенья была столь велика, что он не уставал денно и нощно благодарить Господа за чудо быть русским.

Быть с Россией, с Родиной в вечном мысленном объятии.

Он шёл по родной земле, и под ногами его твердела, а порой мягко пружинила, а порою болотно, тревожно плыла почва – слишком много святых костей хранила земля, слишком явственный гул былых битв и пожарищ доносился из тьмы, оттуда, из глубин всепожирающего времени.

От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Два-три кургана, видимых поднесь…
Да два-три дуба выросли на них,
Раскинувшись и широко и смело.
Красуются, шумят, – и нет им дела,
Чей прах, чью память роют корни их.

Он великолепно знал историю – и родную, и мiровую.

Он имел возможность сравнить рождение, жизнь и развитие родной страны с жизнью других стран.

На чьей же стороне был перевес?

И на чьей стороне был он сам?

…он слишком любил Россию, чтобы не прощать ей все её промахи, обиды и грехи.

Он понимал ее князей и царей, он жалел её люд, мужиков и служивых, он мысленно вставал на колени перед ржаным, как рядом с Овстугом, полем и целовал землю, пахнущую травою и будущим хлебом.

Что перед его любовью к России стоила вся хитроумная политика, вся строгая государственность, которою он всю жизнь старательно занимался?

История и государственность порой прорывались в его стихи; он рифмовал «сегодня» и «всегда», а пламенное «всегда» все равно побеждало мгновенное «сегодня».

Он время от времени набрасывал на бумаге картины преходящего, не мог не откликнуться на события, происходящие здесь и сейчас, они исчезали так же быстро, как и появлялись, и тут пронзительная, бередящая сердце нота вечности всё равно прорывалась в сегодняшнюю бурнопламенную симфонию, и не получалось целиком и полностью родить насущную рифму на злобу дня.

А между тем политик Фёдор Иванович был отменный. Все тонкости дипломатии были ему известны и подвластны. Его зоркий глаз и сильный ум всё ловили, всё примечали, изо всего делали выводы – не скороспелые, а взвешенные. О других странах он ведал всевозможные подробности, и в его каждодневной рутинной работе эти детали ему пригождались; он многое прощал чужеземным послам и насквозь видел хитрости иноземных владык. Но то, что касалось России, было ему свято. К России нельзя было прикасаться грязными либо легкомысленно порхающими руками. Россия, с её сакральной Царской Семьей, с иерархией её сословий, с её солдатами и крестьянами, князьями и мастеровыми, моряками и иереями, со Христом её, вечным, и кротким, и вездесущим, незримо идущим, птицей плывущим в небе рядом с путником, рядом с одинокой дорожной кибиткой, и была Бог; она была под Богом, она была у Бога под крылом, в Боговой ладони, – как начальные письмена Евангелия от Иоанна. Он с детства помнил эти слова. Огненный Иоаннов Логос всю жизнь жёг ему больно, бурно бьющееся сердце. Что он, поэт, мог поделать с пылко бьющимся сердцем своим? Лишь перелить его в жаркие строки.

Страница 44