Обреченная - стр. 12
Остальные пятьдесят пять минут каждого часа заняты размышлением о моем прошлом, о моем преступлении и о пауках, устроивших себе гнезда в углах моей камеры. Я не могу поговорить с выдуманными собеседниками, которые якобы населяют мою камеру, и я не думаю, что кому-нибудь будет приятно слушать мое пение. Мои соседки скорее разговаривают сами с собой, чем через стену со мной. И я лучше буду молчать, чем исповедоваться – опять же через стену с решетками, глазами, ушами и микрофонами.
Я в тюрьме, господи боже мой! Это в буквальном смысле вакуум, который затягивает в себя людей, чтобы очистить внешний мир. Я живу в этом вакууме, который стал моей вселенной, и я думаю о себе (а еще о Саре и о ребенке Сары, и порой о Марлин, и о моем отце и о моих друзьях детства). Вот почему, когда ко мне приходят, я могу только разговаривать. Разговаривать и подмечать, во что одет посетитель, что он говорит или чего не говорит. При мне осталась только моя наблюдательность. Если они или кто-либо еще (Оливер или сама Марлин) хотят заявить, что, прежде чем попасть сюда, я была эгоцентрична, – ну и ладно. Но не сейчас. Сейчас я зациклена на имидже, поскольку на этом в отношении меня зациклены люди. Как я выгляжу, что говорю, что делаю. Я зациклена на том, что никогда не стану женщиной средних лет. На том, что никогда не смогу покрасить волосы, чтобы замаскировать свою опытность. Или дать совет своей младшей версии.
Впрочем, время от времени в этот вакуум приходит кто-нибудь, чтобы принести мне что-нибудь новое для размышления. Но уж точно это не Оливер. Как минимум пока. Однако в его невинности было нечто соблазняющее, потому что много часов после того, как они с Марлин ушли, я все представляла его, глядящего на меня через плексигласовую перегородку, с улыбкой шириной от Алькатраса до Синг-Синга[4]. В тот час он был политиком, ведущим телешоу, специалистом по погоде, убеждающим меня в своей подлинности и надежности. В то же время он был пятнадцатилетним подростком, только что закончившим среднюю школу и получившим вот эту самую первую работу. Нет, он был двадцатичетырехлетним молодым человеком, который только что закончил юридический колледж и получил первое дело – дело, которое, как он на самом деле чувствовал, кричит всем и каждому о его жалкой карьере. Но он был слишком молодым, чтобы сделать что-нибудь. Слишком неопытным. Слишком неуверенным в отношении того, кому собирается посвятить свое время – такой, как я.
Затем он вернулся уже один – на другой день после того, как Марлин почтила меня своим присутствием, – и принес с собой пустой блокнот. Он забросил за ухо выбившуюся прядь (где, словно птичье гнездо, неожиданно виднелся клочок седых волос) и обратился ко мне, прямо как Стюарт Харрис, Мэдисон Макколл и все прочие адвокаты обращались к присяжным много лет назад, когда убеждали меня оспаривать обвинение.
– Давайте рассмотрим вас как личность, – сказал он. – Давайте посмотрим на Марлин и на то, что она говорит. Заявление пострадавшей – именно то, чем отличается этот случай от прочих. И благодаря Марлин мы можем рассматривать помилование с обратной стороны. Мы можем позволить ей стать инициатором всего. Прошение о помиловании, заявление со стороны семьи жертвы, аффидевит с ее личной подписью и ее обращение о помиловании – и все это сразу же ляжет на стол губернатору для его рассмотрения. Рассмотрим, что подумает губернатор. Готов ли он отправить вас на смерть, не дав вам шанса на борьбу? – Оливер обращался ко мне так, словно просил о милосердии. – Сейчас имеют значение люди. Это не факты. Это не закон. Это сострадание. И люди.