Оборотень - стр. 3
Оглядываюсь отсюда – туда: на себя. Странной сама себе кажусь. Думаю, в зеркало погляжусь, а это глядятся в меня. Глазом краснее огня: то ль кистеперая рыба, а то ли царский, пожарский гусь, от слез огнем-ладонью утрусь, гляди, мое зеркало, в живую, пламенную меня. Гляди, слепое зерцало, как, зрячая, жизнь начинаю сначала. Зеркало, на зимнем покрове босиком стою вечная я, сама себе небесная семья, яркая, жаркая буква Ять. Тебе – меня – не догнать.
А прежде чем начать стихи слагать, вы этого тут никто не знаете, так я уж вам скажу, я ведь музыкантом много лет была. Музыке меня родители учили. С малых лет. Купили черное мрачное пианино и поставили в доме, посреди гостиной. Я осторожно подходила к пианино. Оно казалось мне черным сараем: сейчас откинут крышку, втолкнут внутрь и замкнут на ключ. И поминай как звали. Я, едва дыша, подходила близко, близко и касалась пальцем клавиш. Они пели, гудели радостно. Я смеялась. Быстро играть научилась. Будто еще до рождения на пианино играла. Меча гневной музыки мне не отринути, из груди копия пламеннаго не вынути; во мраке диавол завидует искусному игрецу… а я, ослепши от чуда, мимо горя и блуда ко звукам, огненным мукам, иду, как к венцу… И в столичной Консерватории я на музыканта выучилась: на многих инструментах исполнять музыку могла, и на рояле, и на органе, и на клавесине, и на блокфлейте, и на челесте, и на гитаре, и петь научилась по всем правилам, вокалом со мной занимались славные певцы, и даже класс музыкальной композиции посещала, музыку пыталась сочинять, и обнаружила там, что законы рождения искусства одни: для черных, небесных ласточек, летящих нот, и для корявых, ржавых людских букв.
Знаки, буквы, буквы, знаки… все есть символ. Знаки горят, передвигаются, перемещаются, их слишком много, чтобы их вместил наш жалкий разум. Знаки постигаются не умом. Я сидела в темном классе за органом, это был малюсенький смешной, будто игрушечный органчик; рядом, по снегу лишь тропку перебежать, в Большом зале Консерватории возвышался громадный орган, ледяная гора, грозный айсберг, а я плыла, ненастная ученица, в своей маленькой лодке, отчаянно нажимала ногами на огромные деревянные клавиши, поднимала тяжелые весла регистров, елозила руками по скользким клавишам, черным и белым, в глазах моих стояли слезы, делая меня беспомощной, слепой, и не было мне пощады, потому что я знала: я должна звучать. Чем? Нотами? Иными знаками? А разве человек звучит написанным, нацарапанным? Он звучит только тем, что у него внутри. И никто никогда не слышит этой музыки. Все остальное – да! все! все, что вырывается из тебя вон! – это чепуха. Твою музыку слышишь только ты. И Бог. И в тот миг, когда ты ее слышишь, ты и есть Бог.
А потом ты забываешь, что услышал. И плачешь. Плохо тебе! Томно! Ничего не вернешь.
Любые знаки могли быть напечатаны. Оттиснуты. На бумаге в гремучих жарких типографиях; а еще в иллюзорном неведомом мире, что тогда красиво и хищно звался Сетью; мы все уже привыкли к ней, к Сети, будто она была всегда. Мои стихи печатали, их читали люди; кто хвалил, кто ругал, мне было все равно; мое дело было – записать, что слышу и вижу, и людям отдать. Живите среди людей! Плывите, летите, слова! Как вы там будете жить одни, без меня, это уже не мое дело.