Новолетье - стр. 36
Силы кончились разом, Сёмка в угли холодные осел, возле остова каменки. Всхлипнул, оглянулся на сестру. Что ж это он? Ей-то каково? Всё разом увидел, – взгляд пустой, круги тёмные под глазами. Ножки-то босы, по земле скоро стынущей, сколь прошли? И дышит тяжело, неладно дышит…
Остатки брёвен Семён сложил костром у каменки, так, чтоб хватило места двоим. Лапника накидал, затопил каменку, уложил засыпавшую Ладушу. Сверху веток побольше навалил; пока не смерклось, обошёл золище, сыскал кой-какую скобень медную. Босой ногой ткнулся в острое, – из пожога вытащил костяной гребень бабкин, очистил от сора, – Ладуша рада будет…
От дождевых капель пробирал озноб, стемнело скоро. Он залез в логовище, притиснулся ближе к сестре согреть её немного. Сейчас он мог идти на медведя со своим жалким ножиком, голыми руками потроха вырвать, прикрыть дрожащие плечики сестры…
Капли падали на спину сквозь ветки, студили каменку. Сёмка стучал зубами от холода, но усталость осилила, он уснул. Сколько раз просыпался, прислушивался тревожно к неровному тяжёлому дыханию Ладуши. Под утро приснилось Беловодье… Из тумана, позванивая колокольцами, на рожок пастуха выходили коровы. Из этого тумана звала его мать, или то Улита была? Где-то взлаивали собаки, он лежал в снегу… Волчья морда ткнулась в лицо мокрым носом, негромко тявкнула и исчезла. Кто-то сказал:
– …Тут отроки: малец и девчонка; хворая, кажись…
…Красивая печальная боярыня склонялась к Насте, горячие капли обжигали лицо; она хотела и не могла проснуться. Потом пришла Улита, или матушка прохладной ладонью щеки коснулась:
–…Вставать пора, чадушко… – она открыла глаза… Никак не могла понять, – чья это просторная горница? Вспомнила сожжённое Беловодье, овраг, бесконечный путь по лесу. Где ж теперь она, и где Сёмушка?
Откинула с себя тяжёлую медвежью полсть, спустила ноги с высокой лавки. Одолевая слабость, по выбеленным половицам подошла к скамье подоконной, распахнула оконце. Пахнуло влажной свежестью, ветер бросил в лицо колким снегом… За спиной скрипнула дверь:
– Очухалась, сердешная! Чегой-то босоножкой по стылому полу да к окошку! – старушечий голос скрипел несмазанной дверью. – Да чуть от смертушки отошла!
– Где я? Ты кто, бабушка? – порскнула на лавку; озноб и слабость враз навалились.
– Кто я? Да ты памяти, видать, лишилась, коль Тележиху вспомнить не можешь! Матушка Алёна Микулишна в лето все глазки выплакала, лоб разбила, молючись. Челядь с ног сбилась, каждый вершок на вёрсты обшарили, да не по разу. Ей отпеть бы душеньку, а она: нет, сыщется дитятко. Вот и помог Господь!
– Алёна Микулишна? Так это она здесь была? Чья она матушка?
– Да твоя же! Моя-то уж в могилке давно…
– Мою матушку Жалёной звали. Братец сказывал…
– О том забудь; то морок был… Да ты, небось, голодна! Вот выпей взварчику травяного, да поспи ещё. Хворь-то не вся вышла ещё. А проснёшься – здоровёхонька!
"…Морок был?.. Может и верно?.. – она опять погружалась в сон… "…А братец как же? Тоже морок? Нет, не хочу…"
Разбудил её осторожный скрип двери. Сёмка вошёл на цыпках, боясь потревожить сестру. Увидав широко распахнутые глаза, едва не плача, кинулся к ней.
– Так ты, братец, не морок? Ты есть?
– Что ты, сестрица? Вот я, живой, потрогай! Да что я! Ты-то здорова ли? Я сюда тайком пробрался; тутошний хозяин не велел тебя видать.