Размер шрифта
-
+

Ночь в Кербе - стр. 14

, знал я. У меня не было времени рассуждать.

За столом, как велось в эти суматошные дни терактов, шел разговор о Европе, ее гибели и будущем. Все из-за инцидента в Ницце. Поразительно, какие тектонические сдвиги в сознании интеллектуала может произвести один сумасшедший с грузовиком, набитым взрывчаткой, с иронией подумал я. Но я хотел отвлечь себя от мыслей о Еве. Нет, я не гнал их от себя. Я сразу же сдался и не намеревался себя контролировать, в чем так преуспел в те годы, избегая романов. Я просто откладывал мысли о Еве, как дети – сладости. Я намеревался насладиться ими в одиночестве, как гурман. Я дрожал над ними, как алкоголик над последней оставшейся бутылкой спиртного. Поэтому я прислушался к разговору за столом, стоя в углу террасы, попивая вино и касаясь лицом листвы росших вровень с нами деревьев. Спустя несколько глотков вина я с удивлением понял, что человек, которого мы все слушаем, – я сам. Я разглагольствовал так, будто передо мной стояла Ева. Она передо мной и стояла – светилась на стене дома – и я любому бы перчатку бросил, скажи он мне, что речь идет не более чем об отпечатке на сетчатке… светлом пятне, которое долго еще видится в темноте. Я верил в ее присутствие там, пусть вера эта абсурдна. Августином Любви я опровергал логику. А говорил в это время что-то совсем далекое от меня.

– К чему это нытье про закат Европы? Вы, французы, обожаете преувеличивать! У вас нет понятий «pas mal»[15] или «pas grave»[16]. Только «genial»[17] или «catastrophe»[18]. Европа – большое и вечное дерево! Мы – не больше чем плющ на нем. Нам кажется, что плющ оплетает ствол, потому что он яркий и зеленый… густой! Но все держится на корявом, древнем, хтоническом, столпе – древе. Мы придем и уйдем. Европа останется. Весной мы зазеленеем, и нам снова будет казаться, что мы – навечно. Осенью мы пожелтеем и упадем в землю. Гнить. И мы снова решим, что это катастрофа и после нас ничего не будет… какая чушь и самонадеянность! Будет! После нас всё будет! И мы будем. Просто это будем другие мы, которые и не вспомнят себя – нас. Мы будем обтекать ствол от греческого корня до отмерших от холода скандинавских верхушек, и нам покажется, что мы течем – волнами миграций – то снизу вверх, то сверху вниз. Но мы не течем. Мы есть, были и будем. Как река, которая стоит. И в то же время течет. Европа – не место, не идея и не фантом. Европа – древо познания, и именно с него Адам, подбитый Евой, сорвал запретный плод! О, этот плод. Он отдавал на вкус греческой оливой и испанским апельсином, французским виноградом и провансальской ежевикой, итальянской грушей, немецким яблоком и австрийской сливой… даже русской морошкой слабо отдавал он! Он был всем и ничем, этот плод! Познание Европы, для которого и Искусителя не требовалось… Что вы! Никаких змей!

– Кушайте, Владимир, – сказал вдруг Жан-Поль, вынырнувший из темноты, и протянул мне что-то.

– Змей у нас нет, а вот пауков и прочей живности… – добавил он, с преувеличенным вниманием смахивая что-то невидимое мне, видимо, паутинку, на листьях перед лицом.

Я, зачарованный не столько своими речами, сколько своими ритмичными покачиваниями под них, смущенно умолк. Взял и надкусил, не глядя. Это оказался провансальский инжир. Терпкий, он оживил память о том, чего не было, и я почувствовал на несколько мгновений, что мир как будто изменился. Все стало по-другому, и все стало ясно.

Страница 14