Ницше и нимфы - стр. 31
Кто-то из веселых, вечно танцующих сумасшедших, обладающий, к тому же острым слухом, услышав слово "Парагвай", пустился в пляс, напевая:
– Парагвай, Парагвай, куда хочешь – выбирай.
– Не куда, а кого… – тут же поправил его другой "артист".
– Мне казалось, что ты не любишь Парагвай, – освежил я ее память.
– Для себя – нет.
– А для меня – да?
– Для тебя, может, это будет новым рождением.
– Как у Иисуса?
Она пожала плечами:
– Вот, снова ты кощунствуешь. Ты ведь знаешь, как влияют такие разговоры на Маму.
– Она от этого не умрет. И даже если да, у меня нет сомнения, что со временем, она вернется меня терзать, и тебя, кстати, тоже.
– Это не ты, а твоя болезнь ведет себя так грубо с нами.
– О, дорогая болезнь! Но я и не думаю перебраться навсегда в Парагвай. Давай, прекратим разговор на эту тему. Это слишком далеко. Одна поездка убьет меня, если не существование под твоим крылышком. Во-вторых, твой покойный муж, несомненно, загадил Парагвай своим антисемитским дерьмом до такой степени, что он превратился в дурное место для проживания, почти такое же, как Германия.
В Германии даже хуже, хотел я сказать. Антисемитизм, когда ты изредка натыкаешься на простую и скромную еврейскую физиономию – одно дело. Но в месте, где лишь пустые постные физиономии христиан возникают перед тобой, ты не можешь дышать из-за буйствующего вокруг антисемитизма.
Эту мысль внушал мне тополиный пух, носящийся в воздухе тихим безумием после снившегося мне невидимо длящегося погрома, когда, ненавистные мне немцы, во главе с мужем моей сестры Фёрстером, потрошат окровавленными ножами тысячи скудных еврейских перин. Их сводят с ума несуществующие несметные богатства.
– Понимаешь ли, сестрица, в Парагвае, мне кажется, достаточно вещей, которые можно ненавидеть. Но для истинного любителя ненависти, Германия – это настоящее Эльдорадо. На первом месте – кайзер. Только ненависть к нему может стать заработком на целую жизнь. За ним – Бисмарк – скрытый клад для отвращения. Лечащие или, вернее, калечащие меня врачи, которых ты называешь душками, уверены, что мой разум помутился. Раз так, выпорхнули из моей головы господин и его слуга. И тогда вид германского обычного гражданина на улице достаточен, чтобы напомнить чувствительному человеку: качество, возносящее этого человека выше Бога воинств Яхве, это способность ненавидеть всеми фибрами души все то, что в детстве учили его уважать и быть признательным.
Вовсе не странно, что после такого вконец обессилившего меня дня, мне снова приснился отец.
Он уносил в могилу ребенка.
Этим ребенком был я.
Он просто вырвал меня из сна, а, вернее, из хора, но я продолжал, захлебываясь слезами, петь "Аллилуйя", и непонятно, оплакивал ли я самого себя или это были слезы радости улетающей в небо души?
Не в этот ли миг ее начал разъедать скепсис?
Меня уносило в подсознание, как тонущего уносит на дно.
Минутой назад мне привиделся словно отпевающий меня Святой Августин.
Я уходил из жизни таким совсем юным, в неведении, что яд фальшивого рационализма Сократа уже несет смерть моей душе.
Остерегаясь погруженного телом и душой в иссушающий рационализм Зенона, я не смог уберечься от укуса Венеры, заразившей меня любовной лихорадкой, обрушившейся на меня, как морской вал, уносящий в море неверия, во тьму картезианского скепсиса.