Размер шрифта
-
+

Несерьезная педагогика - стр. 19

Пишу. Лежит тихо, глаза открыты.

– Пан доктор, а правда, что если побрить голову, то волосы больше не растут?

Боится обидеть меня, прямо спросив про лысину.

– Неправда, ведь бороду бреют, а она растет.

– У некоторых солдат бороды вот такие, до пояса, как у евреев. Почему?

– Обычай такой. А англичане даже усы бреют.

– А правда, что у немцев много евреев?

– И у немцев есть, и русские евреи есть, и евреи-поляки.

– Как это – евреи-поляки? Это что же, поляки, значит, евреи?

– Нет, поляки – католики. Но если кто говорит по-польски, хочет, чтобы полякам было хорошо, желает им добра – тот тоже поляк.

– Моя мама была русинка, а папа – поляк. А мальчики по отцу считаются… А вы знаете, где Подгайцы? Мой отец оттуда.

– Сколько лет твоему отцу?

– Сорок два было, а теперь сорок пять.

– Тогда тебя отец может и не узнать – ты сильно вырос.

– Я сам-то его узнал бы.

– А фотографии у тебя нет?

– Откуда! Но есть солдаты, на него похожие.

Тихо. Вечер – время необычайной важности для ребенка. Чаще всего – воспоминания, часто тихие раздумья и спокойные беседы шепотом. То же – в Доме сирот, то же – в летнем лагере.

– Вы пишете книгу?

– Да.

– Это вы сами написали мой букварь?

– Нет.

– Так вы его купили?

– Да.

– Наверное, полтину отдали.

– Нет, всего двадцать пять копеек.

Опять тишина. Закуриваю.

– А правда, что серой можно отравиться?

– Можно. А что?

Не понимаю, куда он клонит.

– Потому что были спички, и когда солдаты шли на маневры…

Это отголосок услышанного много лет назад, почти изгладившегося из памяти рассказа отца о разновидностях спичек… Когда отец был еще холост и служил в армии, в суп попала сера – солдаты отравились.

Дальше непонятно: Стефан говорит сонным голосом, все менее разборчиво, и засыпает.

Как горячо я желал в детстве увидеть своего ангела-хранителя! Делал вид, что сплю, а потом внезапно открывал глаза. Неудивительно, что он прятался. Совсем как в Саксонском саду[6]: вроде никто не охраняет, а выбежишь за мячом на газон – тут же появляется сторож, пальцем грозит. Мне было неприятно это созвучие: «ангел-хранитель» и «охрана».


Пятый день

Дудук хвалит Стефана: трудолюбив. Я зашел в мастерскую – пилит. Сил моих нет на это смотреть: доска ездит туда-сюда, пила тупая, прыгает, того и гляди руку поранит. Но я молчу. Какой смысл советовать быть поосторожнее? И так ведь непрестанно: «Не выходи босиком во двор», «Не пей сырой воды», «Тебе не холодно?», «Живот не болит?». Вот это-то и делает наших детей эгоистами, развращает их и оглупляет.

Из мастерской Стефан вернулся в шесть.

Не хочет ехать в воскресенье в Тернополь.

– Зачем? Неделя прошла – и снова ехать? А пан Валентий тоже с нами поедет? Мы там долго будем?

Не хочет писать брату письмо.

– Я же его увижу.

– А вдруг дома не застанешь?

– Ну ладно, давайте.

– С чего начнешь письмо?

– Слава Иисусу.

– А дальше?

– Почем я знаю?

– Напишешь, что хворал?

– Нет!

Я еле удержался от ехидного вопроса: «Ну а про пирожки с повидлом и зельц?»

Письмо короткое: я работаю в столярной мастерской, работа мне нравится, пан доктор учит меня читать и считать, можешь за меня не беспокоиться.

– Как подпишешь?

– Стефан Загродник.

– А может, напишешь: «Обнимаю тебя»?

– Не-е, не надо.

– Почему?

Шепотом:

– Я стесняюсь.

Предлагаю ему:

– Сам перепишешь начисто или сначала я, а потом уже ты – с моего листка?

Страница 19