Неоновая библия - стр. 18
Как вдруг я понял, что проголодался. На кухне в миске лежали «цыц-песики», которые Мама нажарила. Я сел и немного их поел, запил водой. Рыба лежала на сковородке, под которой Мама выключила огонь, когда Папка пришел, но все рыбины были холодные и жирные, совсем неаппетитные на вид. Над головой у меня одна лампочка, висевшая на электрическом проводе, тоже вся была в жире и отбрасывала ото всего длинные тени, а руки мои выглядели под нею белыми и мертвыми. Я сидел, опустив голову на руки и снова и снова водил взглядом по рисунку на клеенке на столе. Смотрел, как синие квадратики переходят в красные, а потом в черные и обратно в красные. Поднял голову и глянул на лампочку – и увидел у себя перед глазами те же синие, черные и красные квадратики. В животе у меня «цыц-песики» лежали тяжестью. Я пожалел, что вообще что-то съел.
Наверху Тетя Мэй, когда я вошел в комнату, укрывала Маму.
– С ней все в порядке, Дэвид, – сказала Тетя Мэй, увидев меня в дверях. Я посмотрел на Маму, и она, похоже, спала.
– А как с Папкой быть, Тетя Мэй? – Я опирался на косяк.
– Ты за него не переживай. Ему некуда больше идти. Нам придется его принять снова, когда явится, хоть и не скажу, что мне этого очень хочется.
Меня удивило, что Тетя Мэй так говорит. Ни разу не слышал, чтоб она так разумно прежде разговаривала. Я всегда считал, что Папки она боится, а тут она решала, что нам с ним делать. Я ею даже загордился. Благодаря ей у меня испуг немного рассеялся. У нее за спиной в комнату светила луна, поэтому вся она выглядела по краям серебристой. Волосы спускались на плечи, а от света каждый отдельный волосок сиял, как паутинка на солнце.
Тетя Мэй теперь смотрелась большой и крепкой. Она стояла и все, а казалась мне при этом большой статуей – серебряной, как в городском парке. В доме только она могла бы мне помочь, она была единственным сильным человеком старше меня. Вдруг я подбежал к ней и сунулся головой ей в живот, а руками крепко обхватил ее за спиной. Была она мягкой и теплой, и ощущалась, как такое, за что можно держаться, чтоб оно обо мне заботилось. У себя на голове я почувствовал ее руку, та меня мягко гладила. Я сжал ее сильней, пока голова моя так не уперлась ей в живот, что ей стало больно.
– Дэвид… – Она провела рукой мне по спине. – …Ты боишься? Все будет хорошо. Когда я играла на сцене, мне бывало больней, чем тебе сейчас. Я никогда не была по-настоящему хороша, Дэвид, как артистка. Всегда это сама знала, но сцену любила и обожала, когда меня ослепляют софиты, а подо мной шумит оркестр. Когда выходишь на сцену, Дэвид, и поешь, и чувствуешь, как от ритма оркестра дрожат подмостки, ощущаешь себя пьяной. Так и есть, детка. Сцена охмеляла меня, как виски или пиво. Иногда она мне вредила, как выпивка вредит пьяному, только больно мне бывало на сердце, в этом-то вся разница. Мне везло, если доставалась работа в каком-нибудь маленьком танцзале где-нибудь в Мобайле, Билокси или Батон-Руже. Сколько мне платили? Как раз хватало, чтоб жить в дешевой гостинице да время от времени покупать себе новый костюм… Бывали такие времена, Дэвид, когда я не знала, где мне еды раздобыть. Тогда я заходила в центовку, в каком бы городишке ни оказалась, и устраивалась на работу. А последние несколько лет даже там мне работу выделять перестали, потому что им подавай молоденьких девушек, и мне приходилось убираться в той гостинице, где я жила, чтоб заработать денег на то, чтоб оттуда уехать. И в следующем городке я обычно проделывала то же самое… Я никогда хорошо не пела, голубчик, но когда была моложе, я хоть выглядела получше. Иногда работа мне доставалась только потому, что я в одежде хорошо смотрелась. Мужчинам я тогда нравилась. Собирались специально поглядеть на меня, и я гуляла много. Что-то они обещали, и первым нескольким я верила, но как потом увидела, что меня дурачат, мне больно стало – так больно, я думала у меня сердце разорвется. А еще я не могла и надеяться, что это честно – позволить какому бы то ни было мужчине жениться на мне, поскольку, видишь ли, ему тогда товар перепал бы траченный, так сказать. И потом уж не осталось ничего, кроме моей карьеры, да и та сбавляла обороты. После тех последних десяти лет я уже больше не могла. Работу мне никто не давал – даже некоторые из тех мужчин, кто мне когда-то что-то обещали. Те, кому я столько всего дала, не подходили к телефону, если я им звонила. Все они женились на других девушках, у них уже завелись внуки. Бывало так, что я сидела у себя в номере и рыдала в вонючую подушку. Прочим моим ровесницам доставалось глядеть в окошко своей кухни и видеть, как белье на веревке сохнет, а мне в гостиничное окно видать лишь грязный переулок, где полно старых газет да битых винных бутылок всякой алкашни, да мусорные баки там, да кошки и грязь. Больно мне тогда было, Дэвид? Мне хотелось с собой покончить старыми ржавыми бритвами в тех дешевых ванных. Но я не желала, чтоб те другие люди меня вынудили к самоубийству… Последняя работа перед тем, как приехать жить туточки с вами, у меня была на настоящей помойке в Новом Орлеане. Даже не знаю, чего ради тот человек меня нанял, потому что был настоящий крутой макаронник, его одна лишь касса интересовала. Было у него девчонок пять из дельты вокруг города, они спектакль и устраивали. Снимали с себя одежду, пока три-четыре марафетчика играют кое-какую музыку. Клиентурой ему были моряки с судов, сходившие на берег в городе. Сидели прямо под сценой и за лодыжки хватали девчонок, пока те танцевали или просто так ходили, потому что девчонки-то простые были, кейдженские