Некроманс. Opus 2 - стр. 57
Мелодия набирала силу, обрастала шлейфом голосов, вбирала в себя новые тембры. Одинокое фортепиано звучало так, словно за дверьми под властью дирижёра пел целый оркестр: в нём слышалось яростное пламя, рушащее судьбы, чёрный металл отчаяния и чистое золото невинных мечтаний, звон осколков кровавого стекла, на которых кто-то с улыбкой кружится в танце, и заливистый смех над собственной болью. Оно рассказывало о любви и потерях, о счастье, которого можно коснуться рукой, и вечности, ждущей в конце пути; о непролитых слезах и словах, что не прозвучали, обо всём, что когда-либо было тебе желанно, и утраченном, что хотелось бы, но невозможно вернуть.
В проигрыше Ева дёрнула ручку, приоткрыв дверь на щёлочку. Кейлус сидел на широкой банкетке за расписным золочёным инструментом. Руки ласкают клавиши, на лице с полуприкрытыми глазами – ни тени улыбки-издевки, что обычно искажала его трещиной по витражу.
Ева смотрела, как его губы золотым бархатом льют голос, хрипотца которого уступила место кристальной чистоте. И больше всего на свете желала поверить, что это морок, колдовство, попытка задурить ей голову, что в действительности поёт волшебный ключ в замочной скважине…
Что угодно. Кто угодно.
Не человек, которого ей нужно убить.
Песня взлетела к кульминации – и в трагедии, обрывающей голос, как неизбежно обрывается земной путь, свет восторжествовал над тьмой, красота над мраком, вечность над забвением. Прощаясь, ветром в крыльях одинокой птицы пели фортепианные пассажи, хрустальными цветами распускались в мелодии трели, победными колоколами разливались в аккомпанементе аккорды; и музыка окутала собою всё, забилась в сердце вместо пульса, заполнила душу, забирая оттуда всё до капли, чтобы взамен оставить то, что прежде ты едва ли чувствовал и осознавал…
За миг до того, как стихли финальные ноты, Тим мягко, но непреклонно притворил двери. Только тогда Ева осознала: всё время, пока она всматривалась в мужчину за инструментом, его секретарь напряжённо следил за ней.
Когда в коридоре воцарилась тишина, в которой лишь болела вывернутая музыкой душа да потихоньку исчезал ком в горле, оба долго молчали.
– Это… это правда написал он?
Вопрос прозвучал так тонко, словно привычный голос Евы ушёл в эфемерное загранье вслед за голосом, певшим только что. И пока отказывался возвращаться.
Она думала, что музыка Кейлуса Тибеля слишком бездарна, чтобы стать популярной… Но всё оказалось проще – и печальнее. Эту дерзкую, необычную, опередившую время красоту мог понять лишь тот, кто жил в двадцать первом веке; тот, кто рос, когда уже родились и прославились Шостакович, Свиридов и Шнитке, металлисты и рокеры.