Размер шрифта
-
+

Не к ночи будь помянута. Часть 2 - стр. 2

– Ты ничего не ешь.

– Сколько можно? Ступай, ступай.

Люди засыпают. Я жду. Мы ждём. Макарушка нервно топчется у двери – то снимает, то надевает шапку, шевелит детскими розовыми пальцами. Забелин и Парин, оба крупные, угрюмые, с каменными обросшими лицами землепашцев, убирают со столов. Зачем они убирают? Кому нужен сейчас порядок? Дядя Саша пошёл угощать. Уже в третий раз. Его долго нет.

Я жду. По ногам тянет холодом. Спите. Песен больше нет. Курт блаженно застывает с куском недоеденного мяса и открытым ртом. Йозеф роняет голову на руки и закрывает глаза.

Спите. Никто не пойдёт по моей земле. Никто из вас больше никого не убьёт.

Однажды вы взяли и убили меня. Я зажмуриваюсь и считаю до десяти.


– Ну, угостил. Всем досталося.

Дядя Саша незаметно является из тьмы, и я вздрагиваю.

– Как они?

– Спят, куда им… Пойду-ка, налью. Эдакое творим, прости Господи. Надо бы всё, что есть хорошего, вынести.

– Нет.

– Чего – "нет"? Тут, мила моя, добра-то! Сапоги хоть снять…

– Нет!

– А! Дело ваше. Вот я хоть иконки вынесу, старухам раздам.

Вместе с Забелиным и Париным он  выносит иконы и ставит на запорошенный снегом двор, к стене каменной кладовой. Все святые черны, бородаты и тонкоруки – куда им помогать человеку! Они стоят странным болезненным сборищем и смотрят из-под тяжёлых век печальными смиренными глазами. А один, в коричневой прокопчённой хламиде, поднял чёрную руку и будто грозит мне из тусклого прямоугольника золочёного оклада.

Жутко, пьяно, тошно…

Я жду. Никто не поднимает головы. По двору кто-то снуёт – незаметные тени в осенней мгле.

Макарушка машет руками. Он совсем молодой, контуженый, но был сущим дурачком и до того, как его откопали из воронки.

– Макарушка, дай огня. – говорю я.

– Ой! – дёргается он тощим нескладным телом.

– Спички, говорю, давай.

Подросток насупливается и протягивает мне коробок. Дядя Саша является с ковшом керосина и брызгает на углы. Я несу из подсобки церковные книги, рву их и бросаю на пол. Старая бумага рвётся мягко, покорно, без хруста. Парин, тяжело ступая, несёт связку соломы. Мужики переговариваются осторожно и с оглядкой.

– Вот проснутся, а как – если живые?

– Да ничё уж не живые… вон, гляди-ка…`

– Ох, как-то это…

– Да враг… его хоть этак, хоть так.

– Точно ли спят?

– Дак смотри, что дрова. Ничё.

Я зажигаю спичку. Оранжевый огонёк горит ласково и маняще.

– Э, девушка, дай-ка мне. – говорит дядя Саша.

– Нет, сама.

– Не женское дело. Дай я.

– Нет!

Огонёк прописывает в воздухе мягкую дугу, падает в лужу керосина, счастливо вздыхает и разливается по полу рыжим ковром. И тут же – гудит, трещит, взвивается, будто живое – рыжими волосами, вверх, вверх, легко… По сухому дереву, по рушникам, по одежде спящих…

– Ох ты, занялось-то! – восхищается Забелин.

Я смотрю в открытую дверь, заворожённая красотой содеянного, пьяная и спокойная.

– Пошли, ребята, чего… Воронова, эй!

– Да бери её под мышку, не видишь, еле на ногах!

– Ада Юревна!

– Воронова!

– Жалет, видать… своего-то.

Я разворачиваюсь и говорю долгим слипшимся матом. Забелин ржёт басом, но отступает.

Чёрная старуха визгливо и громко молится у забора. Во тьме воет собака. Макарушка мечется туда-сюда и высоко вскрикивает.

Проём двери как врата в сияющий мир – шагнуть и слиться, расплавиться, освободиться, уйти – навсегда. Это красиво. Как же это красиво! Я смотрю и никуда не хочу уходить.

Страница 2