Настигнутые коммунизмом. Роман - стр. 17
Позднее, через года ему уже не составило особых трудов сопоставить несчастных стариков с эпохой, когда жертвы возвращались в жизнь, чтобы выплеснуть многолетнюю ненависть на своих палачей. Это было время, когда снимали со стен тесных комнатенок портреты генералиссимуса, но все еще говорили шепотом…
Под утро сон стал тягучим словно густая трясина. Слова рвались, путались, превращаясь в бред. … Я пришел. Мать звали Мария, отца – Иван. Имя мне дали Елисей. Как брошенное в землю зерно, оно росло вместе со мной. От детского Лися, что еще звучит во мне нежным звуком материнского голоса, до многоликого, странного существа: тихого или грубого, истертого, тусклого, как старый пятак, или дорогого, как последняя надежда. Наступит день – имя мое отделится от меня и придет иное… Танец, почти полет, плавный, воздушный, с девушкой, незнакомой, но удивительно близкой, понятной и желанной. Потом появляется жена с каменной поступью командора. «Теперь все! – говорит Елисей девушке. – Это моя жена…» Тут вместо жены он вдруг узнает маму. «Где же ты была все это долгое время?» – вырвалось у него. «Я сидела за шкафом», – сказала она. Затем последовало безумное веселье, неистовый смех… Очнулся Елисей в слезах. С трудом пытался уловить логику сна…
Илья Ефимович стоял у книжной полки, его пальцы двигались по темным корешкам.
– Но ведь вы живы? – спросил Елисей.
– Жив, еще как, – он оглянулся, пожал плечами и неопределенно повел в воздухе рукой. – Законы искусства… требуют.
– А Париж?
– А Вадим Марков?
– Всю тяжесть событий на себя взял. Его тоже не было, – усмехнулся Миколюта.
– Что же было?
– Что-то, конечно, было, – сказал Илья Ефимович, ехидно прищуриваясь. – Многотиражка была, редактор. Даже разгон редакции состоялся. Только по другому поводу. Шел однажды секретарь парткома по коридорчику мимо редакции да взбрело ему в голову зайти, обозреть хозяйским глазом пост идеологической работы. Зашел. А глаз у секретарей орлиный. Как в ворохе бумаг узрел? В общем, выхватил из кучи газет брошюрку Солженицына, тамиздат… Идеологическая диверсия. В результате все мы вылетели из редакции… Был, конечно, Есипов, его изобретенное самоубийство, заветная папка, подельник мой парижский. Как это все соединилось? Самому трудно объяснить. Было желание встретиться с Селиным. Наверное, просто тоска по молодости. Пожалуй, идея турпоездки в Париж, нахальство все – возникло из ощущения гнили, партийного кретинизма. Всеобщая казарма. С одной стороны, запреты, болтовня аскетически-романтическая с трибуны – и гнилое нутро, с другой стороны, водка, анекдоты, собачьи свадьбы на кожаных диванах под портретом генсека.
– И Селин, кажется, жив? – спросил Елисей.
– Конечно. Как-то открытку к Новому году прислал. Написал, что пальто может выслать, размером интересовался. Я отказался.
– Противно?
– У меня все есть. Ничего не нужно. Я свободен. Это главное. – Он задумался, потом усмехнулся и добавил: – Если бы вы знали, сколько вокруг этой истории намешано. Сам удивляюсь. Записал где-то через полгода после того, как редакцию многотиражки расшуровали.
Нелепая фраза: «Я сидела за шкафом», – навязчиво возникла в памяти Елисея. Хотя, мама всегда присутствовала во всем и везде, оставаясь в тени, ненавязчиво хлопотала, прикрывала, защищая, беспокоясь. Незадолго перед смертью, наверное, предчувствуя неотвратимое, она ни словом не обмолвилась, а стала хлопотать по бесконечным домашним делам. Стирала полотенца в ванной, подметала, сидя на стуле, по несколько раз на кухне. Лишь однажды обронила едва слышно, как бы про себя: «Как тебе трудно будет». Она смотрела в окно на поздний июньский закат. Солнце все никак не могло потеряться в деревьях, слабело, тускнело – и все мерцало вспышками в листве. Стрижи сумасшедше чертили небо, рассекая скрипучими трелями бормотание городского вечера.