Размер шрифта
-
+

На всемирном поприще. Петербург – Париж – Милан - стр. 44

Воспоминание о короткой, блестящей кампании Обеих Сицилий[72] навсегда запечатлелось в восприимчивом мозгу Калачева, как память о радостном, изящном и торжественном празднике. Задетый шальною пулею в стычке при Реджио[73], он должен был провести недели две в семье пожилого крестьянина горной калабрийской деревушки, который неожиданно оказался православным[74], так как происходил от греческих поселенцев, давно уже забывших свою родину и променявших свой язык на гортанную калабрийскую речь. Калачев был принят здесь как герой в рыцарских романах; его чуть-что не носили на руках. Когда, совершенно оправившись, он садился в дилижанс, направляясь к Неаполю, начальник местной национальной гвардии напутствовал его краткою, но витиеватою речью, в которой слова Libertà, Patria, Fratellanza dei Popoli[75], сыпались как из мешка и в которой сам оратор начинал уже безнадежно путаться, когда трубачи заиграли гарибальдийский марш:

Разверзлись могилы, воскресли герои,
В борьбе за свободу сложившие жизнь…

Старик-хозяин картинно-драматически благословил юношу на новые подвиги. Пятнадцатилетняя дочь его, Чезира, стройная и дикая как горная коза, тут же обняла его всенародно на площади, трижды поцеловала и, с улыбкою сквозь слезы, дрожащим, ласкающим голосом, шепнула только ему одному слышное:

– Beh! Perchè non rimani con noi (Ах! Зачем ты не остаешься с нами!)

…А затем знойное allegro furioso[76] стоянки под Неаполем. Каждодневные овации и демонстрации, с знаменами, с цветами и народными гимнами, которые пелись с инстинктивною гармонией сотнями стройных, страстных мужских и женских голосов. Это казалось голосом целого народа, восторженно пробуждающегося к новой жизни, к свободе.

Калачева тешили даже будничные подробности его службы: ночные разъезды под безоблачным сентябрьским небом, искрившимся целыми мириадами звезд; захватывающие дух засады, когда он лежит на брюхе под деревом близь дороги, а по ней, как привидения, тянутся попарно длинною вереницею неприятельские уланы в белых как саван плащах. А в заключение, удачная, смелая до смешного кавалерийская атака, которою польский генерал Мильбиц[77] кстати прекратил самую кровопролитную и суровую изо всех гарибальдийских битв, 1-го октября, при Вольтурно…

Вечер… В небе обычная фантасмагория: солнце не успело еще спрятаться за синею линиею холмов, а серебряный полурог месяца уже засверкал мягким, ласкающим светом… А на земле что-то совсем необычное: всюду густые клубы белесоватого дыма, окутывающие живописные группы апельсинных и миндальных дерев. На помятых кукурузных полях валяются трупы; живописные фермы горят, и никто не думает их тушить. Массы людей копошатся в быстро густеющей мгле… Ухо напряженно слышит тишину, наступившую внезапно после двенадцатичасовой пушечной пальбы…

Степан Васильевич или, как его называют теперь: Stefano il Russo, несется в ухарской скачке, сам не узнавая себя. В горле пересохло от жажды и копоти… Он видит подле себя запыленную фигуру Беппо Чичьо на взмыленной чалой лошади, покрытой клочками белой пены. Но это не тот Беппо Чичьо, с которым они так часто болтали и которого он столько раз рисовал. Это угловатое, загорелое лицо с седою эспаньолкою, с черным глазом, дико сверкающим из-под нависшей брови, – всё это хорошо знакомо Степану Васильевичу, но знакомо как будто не из жизни, а из прочитанного давно и очаровавшего его в отрочестве романа Вальтер Скотта… Но сообразить что бы то ни было некогда. Дух замирает от скачки. Впереди волнуется нестройная масса, алеют красные штаны, щетинятся штыки, трещат беспорядочные выстрелы… И над всем разносится дружный, страстный клич:

Страница 44