На всемирном поприще. Петербург – Париж – Милан - стр. 32
– Вы знаете, – спросил он, очевидно не зная, с чего начать, – что сталось с Лизаветой Григорьевной?
– Нет, не знаю. А что?
– Я не мог ее видеть почти целую неделю. Мне говорили, что она больна. Сегодня я узнал настоящую причину ее болезни, – сказал он, многозначительно глядя на Богдана.
– Я не знал, что она больна.
– Вы знаете все, – сказал Марсов с какой-то особенной решимостью, – вы всему виной.
– Послушайте, что вам здесь нужно? – спросил Богдан, становясь против своего экс-приятеля, со скрещенными на груди руками. Его губы дрожали. Он был бледнее обыкновенного.
– Я не имею никаких форменных прав, – возразил запинаясь Марсов, – но для этого никаких прав и не нужно… Это право каждого честного человека. Вы уедете сейчас же отсюда, не видавшись с Лизаветой Григорьевной. Если вам нужны деньги, я вам дам их.
Богдан надел шляпу.
– Прощайте. Я иду к Лизавете Григорьевне – мне пора. Если угодно, я вас сведу по дороге в лечебницу.
Марсов вспыхнув вскочил со стула.
Если бы Лизанька видела Богдана в эту минуту, она бы избежала впоследствии многих лишений и тревог. В его глазах промелькнуло что-то такое, что заставило Марсова отступить на один шаг, а Марсов был не трус…
Но в ту же минуту Богдан стоял уже совершенно спокойно.
Он негодовал не на Марсова лично. Бедный рыцарь попал в дурную минуту, когда слишком много горечи и ненависти накипело в сердце Богдана, ненависти к тому, что разбивало в Лизаньке все счастье ее жизни – и чего Марсов являлся непрошенным представителем.
– Где мы с вами увидимся? – спросил Марсов задыхающимся голосом.
– Нигде. Если вы так злы против меня, то можете зарезать меня на улице. Если я вас встречу на своей дороге, я вас оттолкну, не спрашиваясь, будет ли это сообразно с кодексом общепринятых приличий…
Выведенный из себя, Марсов схватил лежавший на столе складной нож и бросился с ним на Богдана. Богдан принял в левую руку занесенный удар. Рана была до того незначительна, что он и не приметил ее. Он вырвал у Марсова нож, бросил его на пол и вышел спокойными шагами на улицу.
Богдан входил к Лизаньке совершенно с тем же чувством, с каким она ожидала его. Оба уверяли себя, что они твердо решились на хороший подвиг, что они совершенно успокоились на этом своем решении. Оба с большим трудом сдерживали сильное душевное волнение. Когда он вошел, она с радостью бросилась к нему и заплакала. Он не без труда успокоил ее, усадив на диван, и сам сел в кресло на некотором расстоянии. Он закурил папиросу, стараясь придать себе вовсе непринужденный вид; оба старались не глядеть друг на друга; однако же оба заметили с живой внутренней болью, что эти несколько дней дали себя им почувствовать. Разговор долго не мог завязаться.
– Нам, во что бы то ни стало, нужно выйти из этого положения, – сказал наконец Богдан, – оно не может, не должно длиться…
– Да, оно ужасно, – сказала Лизанька, вдруг почувствовав, что вся ее решимость исчезла, как дым. – Но где же выход? – спросила она чуть внятно и с приметной тревогой, не глядя на своего собеседника.
– Да мы должны его найти в самих себе, – сказал Богдан.
Лизанька качала головой.
– Не досадно ли, – говорил Богдан, воодушевляясь, – что самые лучшие чувства в нас обращаются только на мученье нам же самим и всем, к кому мы подходим!