На Васильевский остров… - стр. 18
Уже страстно отдавшийся Науке, я еще долго не ампутировал смутной надежды сделаться когда-нибудь одновременно и капитаном пиратского корвета и продолжал совершенствоваться в искусстве абордажа: раскрутивши тяжеленькую кошку, без промаха метнуть ее на крышу, на дерево, хорошенько подергать, поджимая ноги, а потом по-паучьи взбежать на стену… На Пашкином фронтоне был присобачен очень удобный герб. Окно уже было распахнуто, откачнувшись, я перемахивал через подоконник и попадал в задохнувшиеся от счастья Юлины объятия: «Псих ненормальный!..» Оторвавшись от нее, чтобы перевести дух, я, высунувшись, упрятывал веревку за водосточную трубу – вечером она еще понадобится: я на глазах у кого возможно сбегал по лестнице, а потом огородами, огородами пробирался к дворцовому тылу, брал его на абордаж, бросал на пол свою куртку, слегка тоскуя, во что же она в конце концов превратится – мне казалось циничным обзаводиться какой-то специальной подстилкой, – пока Юля, цельная личность (или уж не начинать – или делать все как следует), не отстригла откуда-то половинку старого байкового одеяла. Потом-то мы разошлись, в ход пошли и столы, и стулья… Судьба нам подыгрывала – кроме нас, только у Орлова дверь была оснащена внутренней задвижкой.
Бальная зала кабинет-министра была нарезана на двухместные кабинетики, и от линялого плафона с розовой богиней победы нам достались только ее груди, на которые я блаженно пялился, покуда Юля блаженно отключалась на моем голом плече. Когда я несколько утомленно, однако же торопливо одевался, на нее нападала игривость: «Ну, поцелуй меня – ну, не так, со страстью!..» Я матадорским порывом впивался в ее губы, одновременно переламывая ее в талии, словно в аргентинском танго, и она, едва успев зажать рот, переламывалась обратно уже от хохота. От былых биологов в нашей комнате сохранилась раковина с краном. Когда я в завершение мыл руки с мылом, она всегда, помешкав, говорила игриво-покоробленно: «Какой ты чистоплотный» – ей казалось, что я ею немного брезгую. Но я бы и после себя вымыл руки.
Я соскальзывал вниз, спотыкаясь на мусингах, послав вверх сильную волну, освобождал верную кошку (на всякий случай прикрываясь сумкой), быстро отряхивая, сматывал линь и мчался (ходить мне тогда почти не доводилось) на Финляндский греметь сквозь бессонный летний свет или зимнюю тьму за одинокой в гулком детском садике дочкой. И все это под лазурным небом безмятежной совести, без единого облачка смущения: ведь если я счастлив, значит, и чист, ведь право на счастье – это же свято, ведь человек создан для счастья, как птица для полета, – поди заметь, что полет птицы – это напряженный целенаправленный труд.
Полцарства за душ! Но даже под эти царапучие кущи не попасть – подъемные врата вросли в землю. Подумаешь – подпрыгнул, перемахнул, протрещал по кустам, Пашкин герб на месте, абордажный крюк за спиной… Ампутированный крюк упокоился на помойке, линь навеки свернулся на антресолях, а перемахнуть – и отяжелел, и увидит кто-нибудь, и перемажешься, и штаны лопнут по шву: теперь-то я знаю, что реальность не прощает легкомыслия.
Пашкин дом оказался неожиданно подновленным, а из вестибюля даже исчезло классическое бревно, испокон веков подпиравшее двухдюймовой плахой провисающую лепнину, заплывшую от бесцеремонных побелок. Коренастый Геркулес, черный резной ларь-кассоне, барочная лестница – все топорной работы крепостных умельцев – были отмыты и надраены, а приемная Коноплянникова под освеженным пупком Виктории отдавала буквально евроремонтом. Тени припали на старт – и вот воплотилась первая – поседевшая, обрюзгшая, багровая от жары и смущения – Коноплянников. Разумеется, Лапин переврал, речь шла не о работе, а об выпить, посидеть – вот трепло хреново! Контракт-то, вернее, есть (в основном, правда, вычислительный), как раз сейчас и обмывают, только, увы, в обрез на своих. Но, конечно же, он будет счастлив со мной работать и, разумеется, при первой же…