Размер шрифта
-
+

На Васильевский остров… - стр. 12

А заверну-ка я в «Академичку» – это будет, пожалуй, уже не расчесывание струпа, ибо ампутированная половина жизни, похоже, начала оживать. «Нам нужно то, чего нет на свете» – фантомные боли ампутированной религии: нет уж, я больше не искатель чего нет, мне нужна только реальность! Но пломба была уже сорвана, и тени ампутированных, весело гомоня, заполнили бесконечную столовку под чередой средневековых сводов, заскрежетали трубчатыми стульями, загремели подносами, Славка, восторженно выкатив голубые глазищи, повернул меня полюбоваться, с каким самозабвением Катька вчитывается в меню, взять ли ей туманного киселя с курагой за шесть копеек или замахнуться аж на взбитые сливки за восемнад… Или двадцать две? Славка такие штуки помнил поразительно. Стипендия-то была двадцать восемь или тридцать пять в месяц?

Катьку мне отсюда почти не разглядеть сквозь ее сегодняшний образ – ядреную девку со струящимся золотым хвостом вдвое толще нынешнего и – тоже вдвое толще нынешней – свежей мордахой, чрезмерно распахнутой, а потому, на мой теперешний взгляд, несколько приглуповатой. Зато – вот уж чего не замечал так не замечал залитыми самоупоением глазами – бесконечно трогательной. Годы и горести – я уж постарался! – чрезвычайно ее облагородили. Сегодня я люблю любоваться ею, движениями ее рук, ее хвоста, ее души, полностью овладевающей ее мимикой, стоит ей забыться в моем присутствии. К сожалению, теперь это бывает далеко не всегда: она уже боится любить меня без тормозов и без оглядки – здесь я тоже постарался.

Мишка, румяный молокосос, воображающий себя страшно умным, с односторонней снисходительной улыбкой взрослого дяди через Катькино плечо тоже читает меню: «Духовная говядина». «Духовная пища – а сколько дерут!» – радуюсь я. «Гарнир – пюре». – «Пюре» Мишка произносит с французско-еврейским картавым раскатом. «Наверняка опечатка! – стараюсь не захлебнуться от переполняющего меня бессмысленного восторга. – Наверняка имеется в виду кюре!» Мы счастливы и такому поводу покатиться со смеху, особенно мы с Катькой, но тут весь первый план заполняет исполинская фигура дяди Семы. Правда, дядю Сему образца сорок шестого года – юного, тощего, ковыляющего на костылях, с перезванивающимися медалями на линялой гимнастерке – мне не вообразить: он и там предстает барственно облезлым барсуком-бонвиваном со встряхивающимися при каждом выбросе чугунной ноги коньячно-румяными щечками. Жизнь давала им с моим отцом примерно одинаковые уроки, из которых решалки их сделали прямо противоположные выводы: отцу открылась бренность всех мимолетных удовольствий – его брат понял, что лишь удовольствия и имеют цену. И сегодня отец выглядит облезлым подсохшим барсуком, всю жизнь проведшим на охоте (на него), дядя Сема же похож на барсука облезлого и раскормленного, коего оригиналка-барыня всю жизнь продержала у себя в будуаре в роли любимой болонки, заказав ему специальный протезик вместо раздробленной лапки и даже отказавшись усыпить, когда его шибанул паралич.

Он и правда был неким любимцем – еврей, преподающий в Высшей партийной школе! Нынче дядя Сема с лиловой плешью, сияющей из кудряшек поседевшей болонки, ковыляет по номенклатурной квартире в парчовом халате – отец, из экономии остриженный под каторжника, семенит в двадцатилетней выдержки тренировочном костюмчике, коими снабжались преимущественно дети-сироты в казенных интернатах. Отхватив свою байковую курточку с начесом, отец был убежден, что страшно наколол госторговлю, ибо в точно такой же куртке Брежнев на даче принимал Луиса Корвалана. «Ну, сколько, ты думаешь, я отдал за эту тужурку?» – торжествующе накинулся он на меня. «Восемь рублей», – вглядевшись, оценил я. «Тебе мама сказала!..» – «Ну а на самом деле?» – «Семь. Ну-ка, сколько стоит эта курточка?» – перекинулся он на вошедшего брата. «Шесть рублей». – «Вы сговорились!»

Страница 12