Размер шрифта
-
+

На дне моего океана - стр. 11

Пустоту, в которую так хочется шагнуть самому. Чтобы не страдать. Чтобы просто не-быть, на то оно ведь и небытие, чтобы не чувствовать в нём боли. Потому что его ведь всё равно в «здесь», в «сейчас» больше нет – его не стало тоже. Не в тот же момент, но когда позвонили из аэропорта. «Человекоподобных останков нет».

Кит больше ничего не сказал, он был глубоко внутри себя. Но всем своим видом он так люто ненавидел Лену, так хотел, чтобы она ушла и никогда больше не появлялась, что ей стало сумасшедше не по себе. Она понимала, что нельзя сменить тему там, где весь воздух – эта тема. Но она встала, чтобы делать что-то ещё, только бы на Никиту не смотреть. Он сам выглядел сейчас куда хуже мёртвого.

В отличие от всего остального в этой квартире, посуда идеально чистая. Ничего съедобного ни на столе, ни на плите, ни возле неё. Лена открыла холодильник, но там тоже было пусто.

– Ты сегодня ел? – молчание.

– А вчера?

– …

– Ты когда вообще ел в последний раз? – молчание снова. Пооткрывав все ящики, Лена нашла пачку каких-то макарон, поставила вариться. Минуты четыре прошли в полной тишине, она почти забыла вопрос, но Никита вдруг на него ответил:

– Я не помню.

Ещё через несколько минут тишины Лена поставила перед ним тарелку макарон. Он посмотрел пустым взглядом, отвернулся, не притрагиваясь к еде. С неестественной, лживой сердитостью, будто бы пытаясь взять его на слабо, девушка спросила:

– Мне тебя что, кормить с ложки, как маленького?

Но на слабо Кит не брался – был, получается, слишком для этого слаб. Да и чувствовал он себя сейчас именно этим маленьким, которого надо кормить с ложки, поить из стаканчика с намертво прикрученной соской (обязательно ведь уронит, не хотелось бы потом вытирать), умывать фартучком. Лена – а что поделать? – взяла действительно ложку в руку, повернула за подбородок к себе голову одногруппника, поднесла макароны ему ко рту. Спасибо хоть, Никита его открыл.

Начал жевать.

Когда Лена отстала от него с этими своими макаронами, пододвинула чашку уже остывшего чая и принялась мыть тарелку, он снова заговорил, с трудом выбираясь из пучины своей пустоты, продираясь сквозь неё:

– Я думал, я давно уже взрослый. Но я – нет. Я был к такому совершенно не готов. Пока не пришёл Димка, я её ненавидел за то, что она со мной так. Будто бы она нарочно. Назло мне: умерла и бросила. Не знаю только, за что. Мы не ссорились, ничего, просто взяла и умерла, начала первая, вот с такого вот бессовестного поступка, и вдвойне бессовестного потому, что не отыграешься. Даже если умереть в ответ тоже, ей уже всё равно. Ты взвесь только: я умру, а моей маме, моей любимой маме, будет всё равно. Я умру, а она ничего не почувствует по этому поводу. Вот за это я её и ненавидел.

Но потом пришёл Димка, и в его глазах, получается, я во всём виноват. Почему? Почему? Кто его разберёт? Пришёл, наорал, что мама умерла из-за меня. И точно так же ушёл. Дверь, кстати, не закрыл, а тебе я открывал почему-то… Когда вставал, зачем? Не помню. Могли ведь и ограбить прийти, а впрочем, ну его, наплевать. Ограбили бы, убили…

Когда Димка ушёл, я понял, что и правда я виноват. Я ведь мог маму попросить не улетать. Или не лететь в Исландию. Что там вообще делать, в этой Исландии? Там кроме вулкана вообще что-то есть? Мало ли где есть вулканы! Если бы не послушалась, я мог бы поднять голос, приказать, потребовать, я же мужчина в доме, прежде ни разу не пробовал, даже в детстве, даже подростком, но всё когда-то бывает в первый раз – послушалась бы, заставил бы послушаться… Но я ничего не сделал.

Страница 11