Музей воды. Венецианский дневник эпохи Твиттера - стр. 28
Штука в том, что подобным значением можно наполнить едва ли не любой из прожитых дней. Было бы желание. Просто с Венецией проще материализовать/овнешнить контуры внутренних процессов. Она сама настолько внятно проартикулирована, что, вызывая на диалог, вытягивает из собеседника не только мычание, но и кое-что еще.
71
Был ведь еще и второй день, вторая поездка в Венецию, не на следующий день, но, скажем, во вторник. Еще один кораблик, выходящий из хорватского Ровеня молочным утром.
И тут уже более всего важен отклик однажды пройденных эмоций: поразительное ощущение, что Венеция понятна, ибо она – своя. Ты ее еще пока толком, как следует, не узнаешь, но уже знаешь: внешняя неизменность порой способна творить чудеса.
Человека связывает с городом всего-то пять общих часов непрерывного секса, но когда хорватский кораблик вновь выходит в водах лагуны на финишную прямую, а «городок в табакерке», залитый солнцем, отбеливающим фасады, обращается из идиллического клодлорреновского пейзажа в не менее идиллическую явь, в голове проносится весь русский ностальгический репертуар, от «Вновь я посетил тот уголок земли» до «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…».
72
Хватаясь зубами за воздух, стараешься побольше успеть – увидеть, узнать, надкусить. Понадкусывать. Пена у рта – это не от жадности, но от отчаянья. Все особенности нашего восприятия, причем не только в Венеции, затоваренной и богатой, возникают из-за тотальной нехватки времени. Все наши книги и блоги, фотографии и желание захватить в горсть побольше – из-за того, что следующего раза может попросту не случиться. По-советски это или по-русски – не зарекаться от сумы, тюрьмы и того, что Италия не повторится?
Обреченность эта есть уже у Муратова, не говоря уже о прочих пишущих путешественниках, Павлу Павловичу предшествующих или, тем более, наследующих. Исключения можно пересчитать по пальцам одной руки, особенно если начинать сравнивать русские травелоги с иноязычными. Полностью погруженными в среду обитания или же сообщающимися с ними как части с целым. Тогда как у русских – собственная гордость и особый путь и здесь, и в этом тоже.
Годы спустя я вернулся в Венецию на месяц, чтобы попытаться преодолеть избыточную суетливость первых поездок, растянуть вольготные впечатления. Однако, как показывает плотность моего нового венецианского дневника, отчаянье никуда не ушло, лишь став немного иным.
У этого обстоятельства, правда, есть одно нечаянное, но сугубо положительное следствие: все мы приезжаем в Венецию для того, чтобы жить, для жизни же едем, для поддержания тонуса. Приезжаем, чтобы запастись впечатлениями, как вареньями-соленьями на долгую зиму. Поэтому весь кладбищенский дискурс «венецианского текста», кажется, благополучно нас минует, тем более что рассчитан он на людей отдельных и исключительных, а мы-то с вами – самая что ни на есть сермяга, поэтому «смерти в Венеции» бояться нечего. Для нас она только в кино бывает. Или в книгах: ведь русская, тем более советская Венеция отчаянно литературна.
73
Я не помню, куда я тогда, вновь прибыв из Ровиня, пошел в первую очередь – к классике в Галереях Академии или к модернизму от Пегги Гугентхайм, да это теперь и неважно. Второй венецианский приезд целиком сгруппировался на правом берегу, в районе Дорсодуро. И если следует искать внутреннюю логику этой поездки, то она маячит где-то здесь – в департаменте статичных музеев, накачанных равнодушной любовью. Многие думают, что эта любовь – к прекрасному, хотя, как кажется, все дело в сущностной нехватке. В тоске по идеалу.