Моя Сибирь (сборник) - стр. 9
Серые, темные под тяжелыми веками глаза Нэй смотрят на гостя с улыбкой ласкающего внимания. От сильной близорукости она еле различает лицо гостя, но она ощущает присутствие необычного.
Большеглазый – глаза, как у матери, серые – мальчик трехлетний не сводит с гостя взгляда.
– И там была т-так-кая неприятная дама! Он-на вообразила, что хорошо играет… А я возьми и спроси ее: «А можно мне вас понюхать? Простите, я ошибся! Я хотел сказать «послушать»!» Она на м-меня оч-чень обиделась!
Он залился смехом.
Мне стало неприятно. Ведь они видят его в первый раз – и после моих рассказов о нем… Поймут ли, что он и озорник немного? Могут ведь подумать – нахал. Но Котик уже бродит по комнате – знакомится с новым местом. Остановился у рояля, поднял крышку. Сейчас начнет? Но он настойчиво ударял одну и ту же ноту.
В комнату входила пожилая худенькая женщина – жена художника Альтмана. Нота все длилась нетерпеливо. Нашел изъян? Что-то странное. Я подошла. Он держал палец на ля.
– Почему же она н-не слышит? Я же з-зову ее, – недоуменно спросил Котик, – она же – ля, чистая центральная нота!
Поняв, я уже объясняла вошедшей:
– Фаина Юрьевна, ваша тональность – «а»! И Константин Константинович…
Но мальчику Туле пора спать, а он хочет слушать! Нельзя, игра возбудит его, не успеет. Уговаривают. Но маленький тиран не сдается: хорошо, он согласен «завестись» к соседке напротив по коридору, там лечь, но чтобы ему дали острого винегрету! Дадут? Тогда он пойдет к соседке. Следивший за этой сценой Котик разражается веселым смехом.
Круглые, как у кота, огромные серые глаза под детской каштановой челкой смотрят победно.
– Маринаду дадут! А есье – да, да – шоколаду!
Обещан и шоколад. Бабушка, старая революционерка, когда-то красавица, покрасивее Екатерины Второй (некогда с ней сравнивали…), уводит внука.
Котик садится к роялю.
Но первые звуки рояльные кладут было разбушевавшемуся счастью предел: бабушка, погрозив пальцем, обещав шоколадку, уходит.
Медленно, упоенно, как-то все снизу вверх идут звуки коленопреклонно перед недосягаемой высотой ми-бемоль? И все флейтное существо рояля, все скрипичное, все органное его звучание сплетается в новую оркестровку, вызывая колокольные голоса. Они мечутся о пределы рояльные, рождая небывалое в слухе.
Я смотрела на друзей моих: Ольга Павловна, Нэй, ее пожилая гостья – Фаина Юрьевна, «а» – жена художника Альтмана, – на лицах всех их, столь разных, было одно выражение: поглощенность нежданным, неповторимым! Мы присутствовали при Чуде. Теперь, почти полвека спустя, когда никто уже, может быть, не помнит ни колоколов Котика, ни игры звонаря на рояле, – когда я, может быть, последняя, кто об этом расскажет, – какая на мне ответственность – найти слова! Но я, в смятении воспоминания, не нахожу их. Перечла описание его звона. Как слабо! Не воссоздала совершенно… То был вечер колокольного рояля! Не «подражанье на рояле колоколам», этого, может быть, и немало – в записях музыкальных, это совсем другое: с помощью этих презираемых звонарем белых и черных клавиш, служащих одному диезу, одному бемолю, – он нашел способ (не мог не найти он, тосковавший по звучанию колокольному с утра до ночи) создать колокольность в клавишах!
Сонного, как ветка, утонувшая в пруду сна, несла Нэй на руках великолепно спящего сына, раскидавшего, несмотря на малую величину свою, богатырские ноги и руки; спящая голова со спутанной каштановой челкой с рук матери свешивалась, как волшебный плод. И в трогательном покое черт невинность ночи растопила и залила ребяческое лукавство дня. А смолкшие колокола звучали в ночной комнате.