Моя Сибирь (сборник) - стр. 13
– Да, и это наша трагедия, что тут присутствует недогоняемость, – сказала я кому-то о Котике, – а вовсе не его трагедия, раз он слышит больше, чем мы!
– Нет, в этом тоже есть трагедия, – отвечали мне. – Слышанье немыслимых обертонов, сверх-изученных, есть катастрофа. Но привести это звуковое цунами в состояние гармонии вряд ли возможно… Может быть, наука будущего…
Другой настаивал:
– Нет, он действительно мог бы создать неслыханные звучания, если бы он научился управлять ими по всем законам гармонии!
– Вот так логика! – отвечал кто-то. – Неслыханные звучания – мы же слышали их! И им не нужна наша гармония…
Не слушая, тот продолжал:
– Тогда бы он владел теми сферами звуков, которые ему слышатся! А пока – он только вырывается в непознаваемое и что-то оттуда нам сбрасывает. Какие-то…
– Жар-птичьи перья! – сказала я. – И перья павлина, которые мы слышим и восторгаемся ими.
Хоть и отрицаем, бредом считаем эти десятки бемолей и диезов, причину необыкновенных его композиций. Тут такой колдовской круг!
Но мне отвечали, что это все, что я сказал, – литературщина, дело вовсе не в этом, а в том, что для того, чтобы сочинять музыку, надо изучить контрапункт.
А Котик Сараджев уходил от нас по ночным улицам, окруженный домами в стиле несуществующих для нас десятков бемолей и диезов, и в тишине ночи ему издалека шли звоны подмосковных колоколов, которые трогал ветер.
Вскоре Котик пришел ко мне. Он бережно нес завязанную тесемкой коробочку, кондитерскую.
– Я вам печенье принес! – сказал он празднично и поклонился не без гордости. Он аккуратно развязал тесемку и поставил на стол коробочку, раскрыл крышку и положил ее рядом. – Вы, пожалуйста, кушайте! – сказал он чинно. – Если его с чаем с молоком – оно очень питательно. И сыну его давайте!
Я благодарила, смущенно смеясь. Это было так неожиданно! Мы сидели за чаем, вечером, у моей старшей подруги, той самой, что работала концертмейстером. Котик уже играл нам на рояле свои ранние гармонизации, которым не придавал цены. Он равнодушно выслушал наши похвалы и на вопросы хозяйки дома, пианистки, ответил вразумительно и терпеливо! Но он казался усталым.
– Оп-пять б-был царем! Эт-тим с-самым, Федором Иоаннычем, что ли… Неин-нтересно! И зач-чем им это пон-надобилось? Как-кой я ц-царь? Он-ни говорят мне: ты типаж (это что такое?). Да!
Великолепный, ты же р-родился б-быть Иоан-ны-чем этим, и наружность твоя, даже и грима не надо! Н-но ведь у них совсем никуда не годные колокола, я на них совсем не могу играть, три-четыре колокольчика – и все! Если б один большой был – хотя бы благовест можно, а то… А они говорят; нам трезвон надо! Мы, говорят, тоже попросим у Наркомпроса колокола, только играй! Вся Москва, говорят, на спектакль придет, понимаешь? Но я им сказал: нет, хватит! А колокола пусть мне даст на мою колокольню Наркомпрос! И я ушел.
Лицо его подернулось тенью – и он заговорил вдруг быстро-быстро, но не по-русски, а на языке вполне непонятном, раздражение слышалось в интонациях. Пораженно глядели мы друг на друга, ничего не понимая. «По-армянски, – мелькнуло в моем мозгу, – отец – армянин, и бабушка, может быть, в его детстве…»
Заливчатый детский хохот вывел нас из смятения. Это хохотал в восторге от неожиданности Туля. Он восхищенно уставился на чудного гостя, не слушая увещаний матери. Легким румянцем подернулось ее лицо, глаза, мягкие под тяжелыми веками, смотрели на Котика, силясь понять происшедшее. Но он, уже придя в себя, тоже смеялся, кивая ребенку, и, покраснев тоже, извинялся.