Размер шрифта
-
+

Москва силиконовая - стр. 26

– Отвратительно. Ты даже не представляешь, насколько отвратительно выглядишь.

– По крайней мере, я не синий чулок, – она показала язык. – И не встречаюсь с прилизанными скучными типами.

– Федор не «прилизанный скучный тип», а преуспевающий бизнесмен, и многие находят его красивым, – вяло огрызнулась я.

– Даш, неужели ты умудрилась прожить на свете тридцать четыре года и не почувствовать разницу между «красивый» и «смазливый»? Нет, я серьезно. Неужели он и правда тебе нравится, или это все-таки от безысходности?

– Иди к черту.

– Значит, от безысходности, – вздохнула Челси. – Все равно ты его бросишь. Он тебе совсем не пара… А знаешь, почему я не ответила ни на одно письмо того соседа?

– И знать не желаю.

– Как раз потому, что понимала: у нас нет будущего. Ему было сорок, мне – двенадцать. А потом у меня была первая настоящая любовь, – она мечтательно улыбнулась. – А потом вторая настоящая. А потом третья еще более настоящее, чем первые две. А потом… Потом я переехала сюда, в этот скучный город, и сижу здесь одна, как сыч, чахну и вяну. Попутно наблюдая, как моя сестра растрачивает последние денечки молодости на какого-то козла.

– Во-первых, Москва не более скучный город, чем Майами, – то ли меня раздражала Челси во всех ее проявлениях, то ли во мне неожиданно проснулся патриот. – Во-вторых, тридцать четыре – это тебе не «последние денечки молодости», а как раз самое начало настоящей жизни. А в-третьих…

– Можешь не утруждать себя, – сестра демонстративно зевнула. – О том, что драгоценный дядя Федя не козел, я слышала уже тысячу раз.

* * *

Моя давняя приятельница Эмма большую часть жизни прозябала учительницей литературы в одной из окраинных московских школ. Все ее считали неудачницей, даже я. Не из-за возмутительной нищеты (Эмка честно жила на мизерную зарплату, штопала чулки и делала вид, что никто этого не замечает, питалась черт знает чем и в наше время потребительского разврата продолжала пользоваться польской пудрой за тридцать четыре рубля, похожей больше на штукатурку). Нет, я и сама умела довольствоваться малым, правда, об этом почти никто не догадывался. Эмма была из презираемой мною породы вечно недовольных трудоголиков. То есть всю себя без остатка она отдавала делу, которое ненавидела. Причем это была странная ненависть, горячая, острая и на грани мазохизма. Она могла часами рассказывать, как некто восьмиклассник Иванов путает Тургенева с Чеховым, но все равно считается первым парнем на деревне, потому что его отец – миллионер-банкир. А некто десятиклассница Козявкина на уроках красит ногти в ядовито-малиновый цвет. И плевать она хотела на Достоевского с его болезненной рефлексией, потому что самое болезненное, что есть в ее собственной никчемной жизни, – это заусенцы.

– Эм, но почему ты продолжаешь это делать? – недоумевала я. – Ты вечно жалуешься на тупых учеников и их не менее тупых родителей? Давно могла бы уволиться и пойти каким-нибудь менеджером в какой-нибудь офис.

– Ты не понимаешь, – грустно вздыхала Эмма. – На самом деле я мечтала об этом с детства. Я поступила в педагогический не потому, что туда было проще поступить. А потому, что верила: я могу что-то изменить. Что-то дать людям. Помочь им понять самое важное. Научить их чувствовать. Сначала чувствами других людей, гениев: Пушкина, Маркеса, Толстого. А потом нащупать собственное «я». Но я была идеалисткой. Выяснилось, что либо я бездарность, либо современных подростков не интересуют чувства. Если это, конечно, не чувство зависти к новой шубе подруги.

Страница 26