Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков - стр. 20
Разумеется, геополитика – в том идеале, который для ее классиков был нормой – должна основываться на тщательном изучении реалий, а осмысление их геополитиками могло восприниматься политической и географической наукой, расширяя репертуар их моделей и аналитических приемов. Тем не менее, всё это относится либо к условиям работы геополитиков, либо к применимости их результатов за пределами парадигмы, – но едва ли к сущностным ее особенностям.
Конечно же, категории политической географии как академической науки и геополитики отчасти пересекаются. Отнесение отдельных понятий к сфере той или иной дисциплины определяется в конкретный момент дискурсивной прагматикой. Так, ряд понятий, введенных Плешаковым [Плешаков 1994]: «эндемическое поле государства», «пограничное поле», «тотальное (непрерывное) поле», «метаполе (поле, осваиваемое одновременно несколькими государствами)», «геополитическая опорная точка», – могут быть использованы политической географией как категории, характеризующие некоторую наблюдаемую реальность. В рамках этой науки термин «геополитическая опорная точка» отражает лишь общую возможность использования участка земли для осуществления некой региональной политики. Но все эти термины оказываются инструментами геополитики тогда, когда выступают средствами разработки и формулировки политического замысла.
Мода на геополитику в России оборачивается, помимо прочего, и тем, что некоторые авторы заявляют о себе как о геополитиках, на самом деле работая – иногда блестяще – где-то на стыке политической и исторической географии. Но в отличие от претензии на «геополитику без географии» вообще такие неточности самоидентификации не столь опасны, поскольку не слишком искажают в глазах общественности образ дисциплины.
Геополитика в контексте XX столетия
И недруги классической геополитики, особенно в странах социализма [Гейден 1960, Семенов 1952, Каренин 1971], и более объективные ее историки [Parker 1985, Fifild, Pearcy 1944, 6] часто усматривали ее корни в империализме конца XIX – начала XX в. При этом всегда вспоминалась немецкая идея «жизненного пространства» и охотно цитировались слова Маккиндера о «закрытии мира», наступившем в результате его империалистического исчерпания и раздела: «В Европе, Северной и Южной Америке, Африке и Австралазии едва ли найдется место, где можно застолбить участок земли… Отныне в постколумбову эпоху нам придется иметь дело с замкнутой политической системой, и вполне возможно, что это будет система глобального масштаба» [Маккиндер 1995, 163]. Столь авторитетный геополитик, как Грабовский, в своей последней книге 1960 г. «Пространство, государство и история» прямо расписался во влиянии, оказанном на него как профессионала теорией империализма, и посвятил ей большой раздел [Grabowsky 1960, 10, 93–142]. Но как же на деле соотносится географический конструктивизм этой парадигмы с колониалистскими реалиями времен С. Родса и Вильгельма II?
Нельзя забывать, что в ту пору закрытость «постколумбова мира» связывалась не только с глобализацией рынка и коммуникационным «уплотнением ойкумены» [Гаджиев 1997, 5], но, главным образом, с закрытостью самих разделивших планету колониальных империй, которые жесткостью своих границ воспроизводили в расширенном масштабе территориальную замкнутость своих европейских «материнских» наций-государств. И это несмотря на то, что складывались такие империи из кусков земли, раскиданных по разным частям света. В первой трети XX в. будущее расчлененного мира дискутировалось многими мыслителями, видевшими его судьбу по-разному. К. Каутский видел это будущее как униполярный и плановый ультраимпериализм. А. Бергсону представлялся конфликт между всё более интернациональной экономикой и обособленностью национально-государственных организмов, который могло бы преодолеть лишь складывание «открытого общества», т. е. космополитической духовной элиты. Последняя, проведя культурно-религиозные реформы, оказалась бы в состоянии ограничить опасно растущее потребительство «закрытых» массовых обществ