Мне – 65 - стр. 11
Бабушка не поверила, для нее устройство даже таких часов – верх сложности, дед в задумчивости погладил меня по голове.
– Все понял?
– Все, дедушка. Сам могу сделать такие часы… но из песка не получится.
Он засмеялся.
– Не всегда будешь рыться в песочке. Не всегда!
Бабушка периодически стол не только моет, но и скоблит ножом. Столешница становится белая, чистая, снова пахнущая стружками, деревом. Но мыть стол – занятие трудное, в щели всегда набиваются крошки, потому стол обычно накрывали скатертью. Так и наряднее, а чтобы скатерть меньше пачкалась, ее сверху накрывали еще и красивыми цветными клеенками. Ну, а чтобы клеенку меньше пачкать, сверху стол застилали газетами.
Это так просто и удобно: мокрую грязную газету собираешь в ком вместе с объедками и выбрасываешь.
А по клеенке просто проходишься мокрой тряпочкой.
Скатерть тоже видно: ее края выглядывают из-под свисающей чуть ли не до полу клеенки.
Вечером дедушка принес желтоватые ровные поленца, пахнущие так, что я безошибочно понял: сейчас будем щипать лучину, это так интересно. Это непросто, зато какие тонкие ровные получаются палочки! Их связывают в пучки, которые бабушка держит в правом уголке мисника, сейчас бы назвали полками для посуды, но из посуды тогда были только оловянные и алюминиевые миски, из мисок едят все, и потому эти посудные полки называются только мисниками, никак иначе.
Мне нравилось смотреть, как горит лучина, это даже интереснее, чем керосиновая лампа, хотя не так интересно, как свеча, у свечи все больше и больше причудливых наплывов, пока наконец это уже и не свеча, а расплывающееся в блюдце озеро, в середине которого догорает кончик нитки, называемой суровой.
При свете лучины рассказывают обычно о ведьмах, домовых, вылезающих из могил мертвецах, упырях, вурдалаках, песиглавцах и чугастырях. Дед иногда рассказывал, что сейчас наступил совсем-совсем другой мир, что сейчас жить очень хорошо, что сейчас нравы иные, а вот раньше…
И бабушка вступала в разговор, вспоминали детство, когда не было таких лет, даже дней, чтобы в их селах вдоволь ели. В семьях рождалось по пятнадцать-двадцать детей, выживали от силы пятеро, да и те редко дотягивали до возраста, когда начинают плодиться.
На стариков дети всегда смотрели как на обузу, постоянно спрашивали, когда же умрут, освободят место в тесной хате. А зимой самых старых сажали на санки, отвозили в лес и там оставляли. Так было принято.
– Но они же… замерзнут! – вскрикивал я.
– Да, – отвечал дед. – Конечно, замерзнут.
– Но разве так можно?
– Замерзнуть – легкая смерть, – объяснил он. – Становится тепло-тепло, так и засыпаешь… Люди замерзают с улыбкой.
А бабушка поясняла:
– Когда хлеб заканчивается, а до нового урожая еще далеко, то либо всей семье умереть от голода, либо кому-то.
– А если есть понемногу? – спрашивал я шепотом.
– Все и так ели понемногу, – говорила бабушка с застарелой грустью. – Весной люди в деревнях – кожа да кости. Выходят и шатаются. Первую травку грызут окровавленными деснами, зубы-то от бескормицы выпадают… Так что, когда хлеб кончается, приходится выбирать, кому умереть: старикам или детям.
Я спрашивал, задерживая дыхание:
– А старики… соглашались?
– Они все понимали, – ответил за бабушку дед. – Сами просили отвезти себя в лес пораньше, чтобы хлеба осталось больше. Я же говорю, сейчас совсем-совсем другой мир! Стариков перестали отвозить в лес на смерть… это же, это же никогда такого не было! Всегда отвозили. А теперь вот не отвозят. Вообще.