Миттельшпиль - стр. 27
– Прости, – говорит он. – Я не знал, который у тебя час, но очень хотел извиниться.
Доджер замирает, а потом настороженно спрашивает:
– Извиниться за что?
– За то, что смеялся. Я понял, что ты из-за этого расстроилась, а я совсем не хотел тебя огорчать. Поэтому я прошу прощения.
– Ты извиняешься за то, что смеялся надо мной? – Голос Доджер звучит озадаченно. – Все вокруг только и делают, что смеются надо мной. Но никто ни разу не извинился.
– А сколько из них могут вот так с тобой разговаривать у тебя в голове? – хмыкает Роджер. Мама всегда говорит: когда ты улыбаешься, это можно услышать по голосу. Он хочет, чтобы Доджер почувствовала его улыбку. – А вот если бы могли – точно бы потом извинялись.
– Наверное, – говорит она. Недоумение прошло, но она все еще осторожна. – Ты правда извиняешься? И больше не будешь смеяться?
– Я правда извиняюсь. Но смеяться, наверное, буду. Друзьям ведь можно смеяться друг над другом, разве нет?
– Не знаю, – говорит она и меняет тему: – Спасибо, что помог мне с тестом. Ненавижу правописание. Глупый и бессмысленный предмет. Но я должна им заниматься.
– А мне нравится правописание, – говорит Роджер. – Иногда, если поменять местами всего две буквы, получается совершенно другое слово. Я могу помогать тебе с правописанием сколько хочешь, если ты поможешь мне с математикой.
– Договорились, – говорит Доджер.
– Ты здорово придумала – написать пару ответов неправильно. Мне это в голову не пришло.
Доджер пожимает плечами.
– Люди не доверяют тому, что выглядит идеально.
В этом утверждении есть что-то важное. Роджер будет мысленно возвращаться к нему снова и снова, пытаясь найти слабое место. А сейчас, понимая, что времени у них осталось совсем мало, он торопливо спрашивает:
– Как ты узнала, что можешь со мной разговаривать?
– От папы.
Ее ответ ничего не проясняет. После небольшой заминки Роджер говорит:
– Я не понял.
– Они с мамой спорили, почему у меня нет друзей, и боялись, что, может быть, со мной что-то не так, и думали отправить меня куда-нибудь, где я могла бы познакомиться с другими «одаренными» детьми – так говорят, когда не хотят говорить «ненормальными», – и мама сказала, что я это перерасту, а папа сказал, что «к нам даже ночевать никто не приходил, кроме этого ее воображаемого друга». А потом я спросила папу, что он имел в виду, а он мямлил и мялся, но потом все-таки рассказал, что, когда я была маленькой, я все время разговаривала с выдуманным мальчиком по имени Роджер, а потом перестала. Вот так я узнала твое имя. Я подумала, что если тот Роджер был настоящим и я могла с ним разговаривать, а сейчас говорю с тобой, то ты и есть Роджер.
Больше ей ни о чем не нужно рассказывать, потому что Роджер тоже умный, такой же умный, как она, и может сам заполнить все пробелы. Ему это так… знакомо. Она одинока. За ее нахальством, как и за его робостью, прячется одиночество. Он не помнит, что разговаривал с ней, когда был маленьким, но не слишком ли быстро он смирился с тем, что она существует? Когда она стала делать его домашку, он удивился, но не испугался. Как будто они разговаривали раньше: достаточно давно, чтобы сейчас это казалось детской выдумкой, но не слишком давно, потому что какая-то его часть еще помнит, что Доджер – его друг.
Она одинока, но она из тех детей, для которых одиночество становится своеобразным импульсом, заставляющим двигаться вперед семимильными шагами, бесстрашно исследуя все новые способы с ним бороться. Когда отец сказал ей, что у нее был воображаемый друг, у него было имя и он настолько ей нравился, что она разговаривала с ним часами, она попыталась его найти – так же, как и он, когда захотел извиниться. И она нашла его. А он – ее.