Мемуарески - стр. 14
– Ложись, – командует мама.
Я укладываюсь на кровать.
– На живот, – уточняет мама. Потом, не говоря ни слова, открывает шкаф, вытаскивает ремень из отцовских брюк, задирает подол моего платья и угощает меня раз этак двенадцать. По заднице, с оттяжечкой. И пока я реву от боли, ко мне возвращаются жизнь и вера в будущее, и в мозгу расцветает счастливая мысль, что я хоть и воровка, но не навсегда.
Так с тех пор и не ворую.
Все уже пошли в школу, а меня мама решила подержать еще годик дома. Двор опустел, я затосковала от стыда и одиночества, уговорила маму, и она все-таки отвела меня по адресу: улица Мархлевского, дом 18, где находилась школа № 275. Раньше рядом со школой находился польский костел, но его разбомбили во время войны, остались только руины, где можно было побродить, порыться и раскопать какой-нибудь потускневший медный подсвечник. Впрочем, я этим не увлекалась, там все интересное уже растащили.
Дальше по улице Мархлевского находились школа № 276, мужская, и еще один польский костел, но он раньше был французский. Он и сейчас действует. Неудачный глагол. А как – правильно? Функционирует? Служит? Работает?
Улица Мархлевского – революционное название. До революции это был Милютинский переулок, так он и назывался во дворе. Когда ходишь в школу – улица Мархлевского, когда идешь во двор – Милютинский переулок. Мы помнили, что улица Кирова – это Мясницкая, что улица Дзержинского – Лубянка, что Колхозная площадь – Сухаревская. Два названия никого не травмировали. (Это потом, когда переименовывали Покровку, Серпуховку, Гагаринский переулок, Манежную площадь, Калужское шоссе, Камерный театр и так далее, меня каждый раз охватывало отнюдь не христианское, а просто какое-то первобытное чувство злобного отвращения к дебилам из Моссовета.)
В школе было здорово, все сорок пять девочек из нашего класса обожали нашу учительницу Ату Михайловну Васильеву. После уроков многие провожали ее домой. Я к ним не присоединялась. Ревновала, наверное. Она была вся как бы прозрачная. Маленькая седая старушка, строгая, мудрая и красивая. Выцветшие синие глаза, короткая стрижка, пергаментная кожа. Жила она на Малой Лубянке, в коммуналке, в комнате сестры, где спала на сундуке. Из ее одежды я запомнила белую пуховую шаль, а из уроков русского языка – упражнение на корни «свят» и «свет». Святой, святыня, святость, священный, освящение, посвящение, Святогор, святить, свят-свят… Свет, светило, светлый, светить, светиться, освещение, просвещение, просвет, рассвет, светло, засветло…
А война еще идет, все время хочется есть. На третьем уроке мы строимся и чинно выходим из класса в буфет, каждая получает бублик и большую жесткую конфету-карамель к бледно-желтому чаю.
В той жизни не было ничего интересней, чем уроки родной речи, чистописания и арифметики. Однажды я решила задачу по арифметике, но написала в ответе: «едЕница». Ата Михайловна влепила мне кол, и с тех пор я не делаю орфографических ошибок. Моя так называемая врожденная грамотность вовсе не врожденная.
После уроков мы оставались в школе, и Ата Михайловна читала нам вслух. Про Леньку Пантелеева, проглоченный пакет, про честное слово и про Нильса, который летал с гусями. Мы и сами много читали. Брали в школьной библиотеке тоненькие книжки-тетрадки из серии «Книга за книгой». И читали сказки Пушкина, сказки братьев Гримм, Житкова, Маршака, Осееву, Кассиля… А один раз я попала в дом к Галке Копыловой, самой-самой бедной и самой грустной девчонке из нашего класса. Галкин отец был художник. А мама у нее умерла. В комнате, где она жила, не было ничего, только голые стены, пустой стол без скатерти, кровать, сундук и стул. На стуле сидел ее отец, немного пьяный, худющий и лохматый, с дивными синими глазами. Увидев нас, он обрадовался, усадил нас на сундук и стал читать вслух «Хижину дяди Тома». И так жалко мне было их всех, и дядю Тома, и Галку, и ее чахоточного отца, что я разревелась. За несколько дней он прочел нам всю книжку. И я хлюпала носом до самого конца истории.